Об этом факте из Любкиной жизни Заломин тут не говорил. Может, вправду забыл, может, хотел забыть — хватало бесчинств и без этого.
Любка устала — устала сидеть, устала слушать. Она уже не чувствовала себя артисткой на сцене. Очень хотелось встать и уйти. Но уйти было нельзя. Только мысли ее разбредались, куда хотели. Вдруг вспомнился совсем ни к месту недавний случай — забавный, даже смешной.
По пятницам Любка с Прасковьей ходили в Чернышевские бани. Баня была Прасковьиной причудой — ванной она брезговала. Любка привыкла к бане с детства и тоже полюбила банное мытье. Все вещества в ней обновлялись в этот вечер.
В прошлую пятницу, выйдя из мыльной следом за матерью, Любка задержалась у потускневшего зеркала на пути в раздевалку и посмотрела на себя удивленно. Это была она и не она. До скрипа намытое розовое тело блестело в дрожащих прозрачных каплях. Колени, ступни, уши, щеки горели алым пламенем. Любка подняла руку и провела по мокрым волосам, натянутым со лба к затылку, тронула тугой узелок, заколотый двумя шпильками, и усмехнулась — совсем деревенская девка. И вдруг замерла в ужасе, аж пупырышки пошли по телу… Рядом с ее бело-розовым сияющим отражением возник образ костлявой старухи — сморщенные отвисшие груди, синеватая кожа, узластые суставы. Седая голова с пролысью тряслась, уставив в Любку черные глазницы. Вдруг запавший рот приоткрылся, и старуха сказала простуженным голосом:
— На красоту свою залюбовалась?
И тут же Любка узнала старую банщицу.
— Нет, я некрасивая, — сказала Любка просто.
— Некрасивая, а скусная, — ухмыльнулась старуха, дернула шнурок на шее, вытащила спрятанный под мышкой клеенчатый мешочек, достала папиросу и зажигалку. — Муж-то небось любит?
Любка только собралась ответить, что не замужем, как старуха добавила:
— А родишь ты, милая, легко. Первенького — мальчишку. Вот увидишь, попомнишь меня тогда. Только не говори никому, молчи, а то не сбудется. Умолчишь?
Она повернулась и ушла в мыльную.
Любка, входя в раздевалку, еще улыбалась предсказанию старой банщицы. И хоть подумала: «Очень это надо — рожать, уродоваться с ними», но это были не ее, а чужие, много раз слышанные слова.
А когда Прасковья, глядя на смеющееся Любкино лицо, спросила: «Ты чего?», Любка ответила «Ничего, замылись мы с тобой».
Громкий мягкий баритон вернул Любку обратно в суд. Говорил дородный мужчина с проседью в густых волосах — отец Аванеса и Арча, Ступанян.
— Веселые вечеринки в тридцатой квартире — бич нашей жизни! Они вовлекают молодежь всего квартала, сбивают с пути, закруживают им головы. Видели мальчишку? Ему и четырнадцати нет, а он уже к ней ходит…
— Не пускает она меня! — крикнул отчаянно Юрка, выдав себя, — он сидел на полу, скрывшись от Заломина.
— …ему надо задачки решать, — спокойно продолжал Ступанян, — а он играет тут в защитника, и вы, товарищ Заломин, ему позволяете. А его надо веревкой привязать к столу…
— Что ж ты своих не привязываешь? — спросили из публики.
— Не могу удержать. Очень плохо с моими, с вашими и с теми, кому восемнадцать, и с теми, кому только четырнадцать, — слышали, как они туда рвутся? Все-все собираются к вам в гости… — Ступанян обратился к Любке с шутливым полупоклоном.
Любке показалось, что и он не прочь побывать у нее, если б не сыновья… Она усмехнулась.
— Не стоит улыбаться, товарищ Люба! Мы, родители подрастающих сыновей, бьем тревогу. И понятно: вы им заморочили головы, а им надо учиться. Не пить, не плясать, а дело делать. Поэтому я прошу наш уважаемый товарищеский суд, и, надеюсь, меня поддержат другие родители, снять Любовь Ивановну Сапожникову с территории нашего ЖЭКа и перебросить ее на другую, более отдаленную территорию Союза. Для нее тоже будет лучше — пусть поработает, подумает, станет на новые рельсы. Я лично готов принять непосредственное участие в этой операции — у меня есть связи в управлении, надеюсь, нам помогут.
Впервые за этот вечер Любке стало страшно. Холодным ветром подуло на нее — из тундры ли, из тайги, она не знала. Этот толстый дядька, все время обшаривавший ее глазами, с виду такой добродушный, оказался жестоким, злым. Он хотел ее выбросить, как ненужную вещь, ветошку. Он не сказал, куда, но было видно — хорошо знал куда. А главное: знал, как это сделать.
Любке захотелось плакать. Но она сидела у всех на виду, на высоком месте, под ярким светом — плакать было нельзя.