А теперь она дальше от меня, чем когда бы то ни было. И мне становится страшно, вдруг я ее никогда не увижу.
Иногда по вечерам я хожу в кино. Здесь есть кинотеатр — даже с двумя залами. По воскресеньям в одном из них бывают танцы. Есть еще место, где собирается народ в субботний и воскресный вечер. Это «пятачок» — центральная площадь города на перекрестке двух главных улиц. Здесь почта, ресторан и гастроном, открытый до десяти вечера, — главная точка притяжения.
Вход в магазин освещен, светятся и витрины с пирамидами из бутылок и консервных банок. Внутри всегда шумно. Тут встречаются приятели, знакомые, болтают, шумят, скидываются на двоих, на троих…
Самый мощный отдел гастронома — винный. Почему-то он называется «штучный». Хозяйка его, Клава, — бойкая, быстрая, языкастая. Лихая франтиха, всегда разукрашена, как новогодняя елка, — браслеты, серьги, кольца на толстых пальцах.
В субботний вечер меня забрала лютая тоска. Моросил дождь. В кино шел арабский фильм в двух сериях. Я не люблю мелодрам. Решил пройтись. Но я не пошел к монастырю, не пошел к веселой речке Пряхе, которая на перекатах и впрямь жужжит, как сотня веретен. Там сейчас темно, сыро, грязно. Шагал по улицам под редкими фонарями мимо освещенных окон, всегда занавешенных, мимо запертых дверей и калиток. Пока ноги не вынесли меня к гастроному.
Я обрадовался свету, людям, мне не хватало толпы, ее гула, движения, как на главной улице Лопатинска — Московской. Меня потянуло к людям, я вошел в магазин. Здесь было тесно, тепло, шумно. Шутили над каким-то дядей Прохором, который уже набрался и никак не мог вспомнить: идет ли с работы или на работу, в ночную? Женщины покупали колбасу и корили своих мужей, которые не встречают выходной без пол-литра. Покупатели перекликались, называли друг друга по именам, спрашивали или рассказывали о знакомых. В основном разговоры крутились вокруг бутылки — деловые реплики мужчин, укоры женщин, беззлобные насмешки, ехидные ответы. Я обнаружил (неожиданно) полную снисходительность к основной тематике. Этот случайный сбор людей излучал доброжелательность, и мне, застывшему в одиночестве, показалось здесь весело и тепло…
«Нина, ты даже не представляешь, как ты мне нужна! Дурак я был, что не поговорил с тобой перед отъездом. А еще больше дурак, когда думал, что ты с Петряевым, а не со мной. А ведь ты была со мной, ты отказалась от его пошлой затеи — выставить страдающую мать перед телекамерой. И потом, когда не стала печатать лживую заметку и объясняла на бюро (конечно же, объясняла!) свои слова «так делать нельзя». Вероятно, и дальше, когда рассказала Шилову то, о чем просил тебя не говорить Петряев. А может, и не рассказала, но и тогда все же была со мной, а не с ним!
Я люблю тебя. Это очень серьезно. Просто не могу без тебя. Больше не могу быть так далеко, ничего о тебе не знать…»
Это письмо я не кончил, потому что еду в Лопатинск. Еду, чтобы увидеть Нину.
Пишу, чтобы еще раз пережить все, что было. Я опять в городке, в той же гостинице, один. Но теперь мне не так тоскливо.
Приехал в Лопатинск в пятницу днем в каком-то радостно-тревожном состоянии, позвонил в редакцию договориться с Ниной о встрече. Мужской голос ответил: «У нее больничный» — и тут же повесил трубку. А я не знаю, где она живет. Знаю только улицу. Даже дома не знаю. Она не любила, чтобы ее провожали. Хожу вокруг справочного минут двадцать, жду адреса. На такси громадная очередь, каким транспортом ехать — не узнал. Пошел пешком, думал, поймаю такси по дороге. Не везет, приходится сесть в троллейбус. Спрашиваю об ее улице. Мне хором объясняют, где слезать, куда идти. Вот и Калининская, а вторая направо — Нинина. Тихая улочка, небольшие дома. Наконец двенадцатый номер. Поднимаюсь на третий этаж. Сердце колотится, запыхался. Что же я ничего не купил — цветов, например? Конфет? А может, и хорошо — откроет, а я с букетом. Глупо.
На площадке приглаживаю волосы. Застегиваю пальто. Потом звоню.
Открывает чистенькая старушка, повязанная платком в горошек. Спрашиваю Нину. «Ее нет, сейчас придет». — «Можно ли подождать?» — «А кто вы будете?» Объясняю. Разрешает, но неохотно. Снимаю пальто, иду за ней в комнату.
И тут я вижу: на полу, на коврике сидит мальчуган лет трех и строит из кубиков дом. Увидев меня, хочет встать — дом рушится. Малыш делает ко мне шаг, другой, спрашивает:
— Ты умеешь делать дом?
Сажусь рядом. Мы строим башню. Это телевизионная московская башня, она должна быть очень высокой.
Он доверчиво опирается на мое колено, тепло дышит мне в ухо. У него на затылке забавный хохолок, волосы темные, глаза карие, как у Нины.
Кубики кончились, верхушку строим из цветных деревянных колец пирамиды. Башня получилась такая высокая, что даже качается. В передней слышны шаги. Раздается знакомый голос, по-новому милый: «Петушок, где ты?»
— Мама, я здесь. Мы сделали башню. Гляди. Только не шевелись.
Входит Нина. Я вижу ее краем глаза. Я тоже боюсь пошевелиться. «Здравствуй, Нина», — говорю я тихо и застываю — вдруг она спросит сейчас холодно: «Что тебе нужно?» Но она отвечает: «Здравствуй, Петуня, ты приехал?» Петушок смотрит на меня, на нее и спрашивает: «Это, что ли, мой папа?»
Мы молчим. Я смотрю на Нину. Я не хочу, чтобы она ответила ребенку «нет». Я хватаю Петушка на руки, вскакиваю, башня рушится. Но я подбрасываю малыша, ловлю его, прижимаю к себе и говорю: «Мы построим другую башню — еще выше».
— Нет, — говорит он, — теперь ты поноси меня на руках, а я буду смотреть на парад.
— Какой парад?
— А на праздник. Ты меня понесешь, а я буду глядеть. Мне будет высоко глядеть.
Я понял: это мечта всякого малыша смотреть парад, сидя на руках. Хорошо, поиграем в парад. И я шагаю с ним от окна к окну.
— Нина, — говорю я, не отпуская Петушка, — я страшно тосковал по тебе, хотел тебя видеть. Я люблю тебя. Не говори ничего, молчи. Я писал тебе, но не послал. Решил — поеду и скажу. Вот приехал…
Я говорил бессвязно, горячо. Необходимо было сказать все скорей, не дать ей захолодеть.
Мне казалось, что я не сказал чего-то важного. Но Петушок испугался моей горячей речи, заревел и стал брыкаться, вырываясь из моих рук.
— Не надо плакать, — сказала Нина ласково, — давайте-ка обедать. Ты, наверное, голодный, Петуня. Петушок, веди нашего гостя мыть руки, а я буду накрывать на стол.
После обеда Нина уложила сына спать. Мы сидели рядом и долго молчали.
— Почему ты прятала его от нас?
— Я не прятала. Просто не люблю рассказывать о себе. О нем знали — Шилов, например, Валя, тетя Саша. Да вообще знали… Скоро ему три года, он пойдет в детсад. А пока был дома с Марфой Ивановной — это моя няня.
Мне хотелось знать о Нине все, но спрашивать я не хотел. Она заговорила сама:
— Я плохо, должно быть, разбираюсь в людях. Теперь мне это ясно. Человек, которого я любила, — отец Пети — оказался плохим человеком. Брак наш не состоялся. Я решила: мне никого не надо. И не хочу, чтобы меня жалели. Ты тоже не жалей. Пожалуйста.
— Я тебя не жалею, — перебил я ее. — Ты мне нужна. Очень нужна. А то, что у тебя есть Петушок, увеличивает твою ценность вдвое! — Наконец-то она улыбнулась. — Подумай, я мечтаю о сыне и непременно назвал бы его Петром — в честь отца.
— Ты добрый, — ответила Нина и вздохнула.
«Не буду говорить ей больше о любви», — подумал я…
И я стал спрашивать про газету, редакционные дела, нет ли какого решения по «делу Петунина», или «дело» заглохло само собой, и не знает ли она, долго ли мне еще сидеть в районе?
Нина рассказывала, отвечала, что о моем «деле» знает мало, как будто бы Петряев еще добивается чего-то в горкоме, а Шилов оказывает сопротивление. Теперь уже в центре разбирательства не я, а петряевская заметка обо мне.
— А где, кстати, сам документ? Я говорю об автографе Петряева?
— Ты его видел? Он у Шилова.
— Петряев просил тебя скрыть его записку? Я слышал, уходя с партбюро, как он сказал: «Нина, я очень прошу вас…»