— Это уже кое-что. И кто же этот добродетельный?
— Это ты, Женя. Ты абсолютно вне подозрений.
— Мерси. Местком отмечает твою работу.
Я чмокнула его в щеку. И напрасно. Валька схватил меня за плечи и притянул к себе. Я выгнулась назад, закинула голову и закаменела. Его поцелуй пришелся мне в подбородок. Глухая борьба секунды три, и Валька меня отпустил.
Потом он стал глядеть на меня и преспокойно говорить о моем лице, будто рассматривает картину: у меня умные и живые глаза, редкого цвета — темно-серые, красивой формы уши, но самая главная моя прелесть (он так и сказал «прелесть»!) — это ямка на подбородке.
— Иди ты! Столько прелестных частностей означает, что целое совсем не привлекательно.
— Нет, Женечка, нет. Скажу тебе правду: мое сердце колеблется как маятник — от Валюши к тебе, от тебя к Валюше…
Я засмеялась:
— Тогда выбирай третью.
— Ты хочешь сказать — Марину? Марина — метеор, молния, вспышка. Вспыхнуть и сгореть? Нет-нет. К тому ж она вурдалак.
— Как это понимать?
— А никак не понимай. Ты еще молода все понимать. Ты вообще слишком… — он осекся и замолк. Потом продолжал раздумчиво: — …и это единственный твой недостаток. Но самый главный…
— Какой, какой — я что-то не поняла. Ты уж скажи.
Валя поглядел на меня печально и сказал нехотя:
— Главный твой недостаток в том, что ты чересчур правильная…
«Чересчур правильная» — это ужасно. Пожалуй, лучше иметь кривые ноги, чем быть чересчур правильной. Я представила, что лет через десять-двадцать я буду такая же скучная и пресная, как Софья Васильевна. А ямочка на подбородке — кого она обманет? И мне вдруг стало ужасно жаль, что я не метеор и не вурдалак.
Прошли лето и осень. Началась зима. Спокойная жизнь время от времени взрывалась пропажами, хотя они значительно сократились — мы стали бдительней.
И вот наконец пришел день, когда все раскрылось. Я верила, что такой день непременно когда-нибудь наступит. В конечном счете все открывается, раньше ли, позже, но все-таки открывается.
Началось с того, что Софья Васильевна обратилась ко мне со странной просьбой: помочь ей устроить так, чтобы какой-нибудь час наш отдел пустовал. Сказать, зачем это ей нужно, она отказалась. «Потом, Женя, потом». А дальше… Впрочем, дальше я просто передаю ее рассказ. Я слушала его дважды. Первый раз она была очень взволнована, а второй уже поостыла и даже подшучивала над собой. Вот что она рассказала.
«Я пришла к мысли, что надо действовать решительно, единолично и тайно. Только так мы освободимся от страшной бациллы недоверия и подозрений, которая подтачивает здоровый организм — наш дружный коллектив. Собственно, для меня не было сомнений, чьи это дела. Пора было наконец поймать ее на месте. Конечно, это нелегко и потребует терпения и выдержки. Терпение у меня есть.
Я все обдумала. У левой стены нашей большой комнаты стоит длинный стол под зеленой суконной скатертью. На него мы кладем вновь поступающие материалы, еще не прошедшие обработку — незарегистрированные и неописанные. Скатерть на этом столе длинная, с бахромой. А посредине комнаты другой стол — круглый, тоже большой. За ним обычно работают посетители с выданными материалами: проектами и чертежами.
Так вот, в день получки (если надо, то два, три, пять дней) я решила «подежурить» с часок под длинным столом со скатертью. А на круглом столе буду оставлять свою сумку с деньгами. Обычно среди дня Викентий Иванович уходит наверх, к начальству или в библиотеку. В это время надо постараться разослать всех по-делам. Ясно, что вор (воровка) следит и ждет именно такой минуты, чтоб было пусто и кто-нибудь забыл сумку.
Вот я поставила сумку с краю, а рядом еще положила тетрадь и карандаш для натуральности. Оставила я в сумке половину денег, а половину спрятала в ящик стола, на всякий случай, чтоб не остаться без копейки. А сама залезла под стол, села у стены и опустила скатерть. Фу, какая там пыль! Халтурит наша Степанида Ефремовна, надо ей сказать. Подстелила газету. Ручку взяла с собой, если придется вылезать при ком-нибудь, скажу — закатилась ручка.
Не представляла я, как мне будет неудобно. Толстовата я для такой позиции. Сесть, спину распрямить нельзя — голова в стол упирается. На коленках стоять — кровь к голове приливает. Сижу боком, опершись одной рукой в пол, и рука уже немеет, и бок болеть начал.
Наконец слышу — открывается дверь, кто-то входит. И сразу останавливается. Должно быть, посторонний, увидит — никого нет, и сейчас уйдет. Но нет! Делает шаг. Другой. Пауза. Ага, думаю, смотрят на сумочку, задумались.
Потом еще шажок, еще, и я вижу ноги. Мне казалось, ноги у нее похудее, но, может, отсюда… Ноги остановились, напряглись, потом переступили на месте и расслабились. И вдруг ОНА заговорила. Одна, в пустой комнате. И тут я поняла — ОНА совсем не она. Другая, и… кто! Меня даже жаром обдало.
Каким-то фальшивым голоском она сказала: «Кто-то опять оставил сумку!» Затем помолчала и потом громче, со злобой: «Дура. Растяпа. Идиотка». И крепкий шаг к столу. Затем слышу смешок, еще смешок — такое ласковое, нежное хихиканье. А затем тихо щелкнул замок моей сумки — так он щелкает, когда ее раскрывают. Шорох, шорох. Роется! Ну, пора! Я приподнимаю край скатерти и глупейшим голосом говорю слово, которое терпеть не могу: «Привет!»
Но именно в тот момент, когда она, вспыхнув, отдергивает руку — в сжатом кулаке я вижу свои деньги — и отскакивает назад, открывается дверь, и раздается ласковый голос Викентия Ивановича: «Мариночка, дружочек, не оставляйте, бога ради, сумку, когда уходите!»
И я пячусь раком назад в темноту. И слышу: «Это вовсе не моя сумка». — «Ах, не ваша, тогда закроем ее и уберем». Щелкает замок моей сумки, и Викентий Иванович открывает ящик своего стола. А Марина говорит громко, нагло: «Опять эта идиотская разболтанность! Оставляют сумку в пустой комнате, да еще и раскрытую!» Резкий стук каблуков, хлопает дверь.
Почему я отложила только половину денег? Какая глупость! А нахальство, а наглость… Ужас!
Тихонько-тихонько, покряхтывая, вываливаюсь я боком из-под стола. Взглянув краем глаза, — мне и шею свело — вижу, Викентий Иванович стоит спиной, и начинаю понемножку подниматься. Руки-ноги затекли. Встаю на колени, потом, держась за край стола, постепенно распрямляюсь. «Голубушка, Софья Васильевна, — слышу я, — что с вами, вам плохо?» — «Нет-нет, не беспокойтесь — у меня радикулит», — нашлась я.
— Вам помочь? — Викентий Иванович берет меня под руку и доводит до стула. — А я так задумался, что не слышал, как вы вошли. Представьте, кто-то опять забыл свою сумку на столе! Хорошо, что Мариночка зашла и увидела. Мы ее спрятали.
— Очень хорошо, прекрасно, просто великолепно, — бурчу я.
Викентий Иванович удивляется.
— Вы, кажется, сердитесь? Но ведь вы сами говорили, что не следует оставлять сумки, особенно в дни зарплаты…
— Да, да. Вот что, Викентий Иванович, я хочу выйти на пенсию, — говорю я почти со слезой и сама удивляюсь: «Что это я говорю и кому говорю?!»
— На пенсию? Вы? Ну что вы, голубушка, вы еще полны сил. И как же я без вас? Нет, это просто невозможно…
Действительно, ему без меня будет трудно. А перестать работать нельзя — он ведь совсем-совсем один после войны.
К счастью, тут появляется Женя, которая успевает загородить меня от Викентия Ивановича, ибо по моему лицу текут слезы, а в прическе у меня наверняка паутина, которую накопила там, под крышкой стола, Степанида».
Вот что рассказала мне, а потом еще раз при мне другому человеку Софья Васильевна. И, слушая ее, я подумала: «Не пресная она, совсем не пресная».
Я застала Софью Васильевну в самом нелепом виде. Пыль на юбке, паутина в голове — я сразу поняла, что она сидела под столом. А почему слезы? Первые ее слова были: «Это совсем не она».
— Неужели не она? — Брови мои поднялись, я остолбенела и уставилась на Викентия Ивановича.
Софья Васильевна махнула рукой перед моим носом.
— Боже мой, Женя, что вы так смотрите… Придите в себя!