Понять его было можно. Дважды на протяжении одного дня его унизили какие-то непонятные пацаны, обвешанные воинским железом. Четырнадцатилетний мальчишка выговаривает ему, как седовласый старец несмышленышу, и ведь не возразишь! Смерть, оказывается, стережет чуть ли не за каждым углом. А еще долг купцу Никифору возвращать. И семьи артельщиков – неизвестно где и как.
Все перевернулось с ног на голову. Мир, пусть и не ласковый, но знакомый и понятный, вдруг стал непостижимым и смертельно опасным. Окружающие люди, как выяснилось, живут по каким-то зверским законам, не расставаясь с оружием, подчиняясь лающим командам, но при этом сохраняют способность, как обычные люди, смеяться, воспитывать детей в уважении к старшим и (совершенно непостижимо) быть милосердными.
«М-да, попал ты, шер ами Сучок, как защитник прав сексменьшинств в казарму ОМОНа. Как ты раньше-то не угробился с таким характером? А может, ты поразумнее раньше был? Возможно, став закупом, ты никак не можешь выработать нужную линию поведения и от неумения приспособиться к новым обстоятельствам идешь вразнос? Это вообще-то легко лечится, но поймешь ли ты меня, захочешь ли слушать?
Будь оно все проклято! Четырнадцать лет… Сучок на меня и без того как на чудо-юдо смотрит. Может, к Нинее его сводить? Непредсказуемо, он же христианин. Но не к отцу же Михаилу! Тот будет Сучку дудеть про кротость и смирение гордыни, пока в ухо не получит, с Сучка станется».
– Выпей-ка, старшина, – Мишка кивнул в сторону сундука с посудой. – Там еще должно остаться.
Сучок глянул на корчагу с медом, будто узрел посреди океана спасательный круг, шагнул к сундуку и, не пользуясь чаркой, выхлебал остатки хмельного прямо из корчаги, пачкая пролившимся медом бороду и рубаху. Утерся рукавом, опустился на лавку, положив на колени сцепленные пальцами руки, опустил голову и тяжело вздохнул. Столько было в этом вздохе безысходности… Куда девался забияка и горлопан, не раздумывая кидавшийся с одним засапожником на трех здоровенных мужиков?
– Вот что, старшина, – негромко заговорил Мишка, – можешь, конечно, меня не слушать, но совет я тебе все-таки дам. Наплюй на все. Я не говорю: берегись, будь осторожным и покладистым, терпи обиды. Нет, просто наплюй. У тебя есть только одна цель, только одно дело, только одна обязанность – вытащить артель из долговой ямы. По сравнению с этим все остальное – мелочь, суета, можно наплевать.
Мишка внимательно следил за реакцией Сучка. Плотницкий старшина не изменил позы, не пошевелился, но стало понятно: слушает.
– Вокруг тебя будут происходить самые разные вещи, – продолжил внушать Мишка, – плохие или хорошие, опасные и нет, веселые или грустные. Может случиться всякое: обиды, насмешки, неудачи, беды. Смотри на все это только с одной стороны: помогает это вызволению твоих людей и их семей, мешает или вообще не имеет к этому никакого отношения. Научись, заставь себя смотреть на любое событие, на любого человека только так. И тогда ничто постороннее тебя не затронет, все окажется мелким и не стоящим внимания.
Сучок сидел не шевелясь, Гвоздь и Нил не издавали ни звука, но Мишка их не видел, сосредоточив все внимание на плотницком старшине.
– Если одна цель, одно дело станет для тебя смыслом жизни, то не страшно ничего: голод, холод, боль, душевные муки – все это будет проходить мимо, не задевая тебя. Не захочется ни скандалить, ни драться. Тебе даже будет казаться странным, что кто-то тратит на такие пустяки время и силы. Цель – вызволение своих людей – достойна честного мужа, достойна того, чтобы забыть ради нее обо всем другом. Поверь мне, я знаю, о чем говорю. Если не веришь, то хотя бы попробуй. Убедишься сам: станет легче жить, станет понятно, как жить. Еще раз повторю: наплюй на все. На все, кроме одного, и тогда, рано или поздно, своего добьешься.
Сучок так и не пошевелился, но уже одно то, что он слушал, что не прервал или не показал, что все сказанное представляется ему чепухой, обнадеживало.
«Может, ничего и не выйдет, но хотя бы нарываться на неприятности перестанет, уже хорошо. А там, глядишь, что-нибудь и переменится к лучшему. Если же убьют или серьезно покалечат, то ничего уже не переменится никогда».
Мишка повернулся к Гвоздю и, стараясь не выглядеть празднолюбопытствующим, спросил: