— Я начинаю это понимать, — сказал я. — Но это очень больно, особенно когда…
Антония присела на корточки. Она сознательно, почти бесстыдно испытывала на мне свои силы. Она старалась не выпускать меня из-под своего жесточайшего контроля, и я позволил себя удержать, сознавая, что мои объятия все равно ни к чему хорошему не приведут.
— Мы не дадим тебе уйти от нас, Мартин, мы тебе этого не разрешим, — произнесла она. — Ты никогда от нас не уйдешь.
Напрасно я опасался, что нить нашей интимности будет оборвана. Судя по намерениям Антонии, она никогда не оборвется. Пока она пристально смотрела на меня, я почувствовал какое-то малодушное облегчение и одновременно отвращение, доходящее до тошноты. Я чуть было не потерял самообладание, однако сдержался и проговорил:
— Ты не можешь иметь все сразу, Антония. Она положила руки мне на колени и наклонила голову. Ее глаза лихорадочно блестели.
— Я попытаюсь, дорогой мой, я попытаюсь!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Вокзал на Ливерпуль-стрит насквозь пропах серой. Густой туман окутал перрон, и большой чугунный вокзальный свод стал невидимым. На платформе тускло горели фонари, они не отбрасывали свет и не могли рассеять неумолимую пелену тумана. Похоже, тьма царила не только в природе, но и в сознании. Взволнованные, странно возбужденные туманом люди то и дело возникали из мглы, а затем исчезали в дальних концах перрона. Они проходили по слабо освещенному асфальту и терялись в глухой, желтоватой тьме. Вслед за ними на платформу столь же неожиданно выныривали другие люди. Было без четверти шесть.
Я выехал пораньше, чтобы не сбиться с пути. Огни, горевшие вдоль Пиккадилли и Холборна, помогли мне проехать, и я добрался до вокзала вовремя. Я уже попытался выяснить, насколько опоздает поезд, но этого, видимо, никто не знал, потом обследовал книжный киоск и купил там дешевенькую книжку о войне в джунглях Бирмы. Теперь я сидел в более или менее освещенном буфете и пил почти остывший чай. Я размотал отсыревший шарф — он был такой мокрый, что хоть выжимай. Промок я до нитки и был так подавлен, что едва не расхохотался от отчаяния. Я ощутил, что вот-вот сойду с ума.
После объяснения с Антонией я чувствовал усталость и оцепенение, будто меня избили или будто я прошел много миль пешком. Я пребывал в состоянии, которое точнее всего можно назвать влюбленностью. Однако это была какая-то странная влюбленность, и проявлялась она только в одном — моем молчаливом и неохотном подчинении воле Антонии и нежелании разрывать нить нашей близости. В то же время согласиться на такое положение было само по себе пыткой, нежные узы превращались в удавку. Меня смущало, что ситуация полностью исключала любую вспышку гнева, а гнев, прикрытый горечью, постепенно скапливался в глубине моей души. Больше всего пугало чувство, которое я испытывал, находясь рядом с Антонией. Я понимал, что нуждаюсь в ней, нуждаюсь в них обоих, и теперь малодушно стремился увидеться с Палмером и добиться от него какого-то невозможного одобрения. Я попал к ним в плен и начал там задыхаться. Но меня страшила и окружающая тьма.
Я поглядел на часы. Без шести минут шесть, не стоит сейчас пить, еще не время. Я встал и опять прошелся по платформе. Как и прежде, никто не смог мне ответить, насколько опаздывает поезд, и я постоял, подняв воротник пальто и вдыхая тяжелый, отравленный воздух. Он оседал у меня в легких, холодный, сырой и нечистый. Приятного было мало. Вообще этот вокзал был сущим адом. Я задумался, узнаю ли Гонорию Кляйн. Мне не удавалось представить себе ее лицо, в памяти запечатлелся только общий облик немолодой уже немецкой старой девы. Помнится, меня огорчило, что она совсем не похожа на Палмера. Во всем остальном она была типичная старая дева и никакого интереса не представляла. Я чувствовал мрачное удовлетворение, что на мою долю выпало неприятное дело — встретить ее. Продрогнуть в холодном тумане, в нелепой обстановке, потом здесь, в духоте вокзала, терпеть все неудобства долгого ожидания — в конце концов, только это я и мог сделать, чтобы досадить Антонии и Палмеру. В данный момент это было мое единственное оружие и способ скоротать время.
Я купил вечернюю газету и прочел, сколько человек уже погибло сегодня в катастрофах из-за тумана. На часах было без одной минуты шесть. Я принялся думать о Джорджи и нашем завтрашнем свидании. При мысли о Джорджи в сердце шевельнулось что-то радостное и теплое. И в то же время мысль о встрече с ней пугала. Сейчас я не мог бы со спокойной совестью открыть свои карты или спорить с Джорджи о самом главном. Я был всецело поглощен Антонией и не мог думать ни о ком другом. Давление на меня со стороны Джорджи, требование войти в ее положение стали бы просто невыносимыми, делалось тошно при одной мысли об этом. И все же я желал ее видеть. Мне хотелось утешения, хотелось любви, способной меня спасти, огромной, сильной любви, которую я прежде не испытывал.
— Поезд сейчас прибудет, сэр, — сообщил мне контролер.
Грохот невидимого поезда все нарастал, а потом начал стихать, и в конце платформы показались первые вагоны. У барьера, выныривая из тумана, стали собираться люди, а я сосредоточился на маловыполнимой, как теперь понял, задаче — узнать в лицо ту, которую должен был встретить. Мимо меня прошло несколько женщин средних лет, с напряженными и озабоченными лицами, и вскоре они исчезли. Все спешили покинуть вокзал, и у всех был какой-то нездоровый вид. Да, это действительно ад кромешный. Я закашлялся. Доктор Кляйн будет искать брата, и я предположил, что узнаю ее по растерянному, неуверенному облику. Но надо будет действовать быстро: стоит ей отойти на несколько шагов от барьера, и она скроется в густом тумане.
Когда сестра Палмера наконец появилась, я сразу узнал ее. Мне сразу же вспомнилось ее лицо. Так часто бывает: думаешь, начисто позабыл того или иного человека, а потом вдруг увидишь его — и убеждаешься, что все прекрасно помнишь. Лицо у нее было не из приятных: тяжелое, характерно еврейское, неприветливое и даже немного высокомерное. Изогнутые губы сочетались с устрашающей узостью глаз и рта. Доктор Кляйн подошла к барьеру и остановилась, оглядываясь по сторонам. Она нахмурилась, и в мрачно-желтом свете мне показалось, что вид у нее усталый и замученный. Она была без шляпы, и на ее коротко остриженных черных волосах застыли капли туманной влаги.
— Доктор Кляйн? — обратился я к ней. Она повернулась и уставилась на меня. Явно гадала, кто я такой.
— Я Мартин Линч-Гиббон, — представился я. — Мы виделись раньше, хотя вы, наверное, забыли. Палмер попросил меня встретить вас. Можно взять что-нибудь из ваших вещей?
Я обратил внимание, что она нагружена массой маленьких свертков. Это придавало ей сходство со среднеевропейской домохозяйкой. Когда она заговорила, я ожидал, что услышу сильный немецкий акцент, и был приятно поражен ее чистой и интеллигентной английской речью. Я забыл, какой у нее голос.
— Где мой брат? — спросила она.
— Дома. Он простудился. Ничего серьезного. Я вас мигом к нему отвезу. Машина стоит здесь, неподалеку. Позвольте мне это взять.
Я забрал у нее самый большой пакет. Освободившись от него, доктор Кляйн окинула меня пронзительным взглядом. При странной игре света я заметил в ее узких черных глазах, окруженных красноватыми тенями, что-то восточное, типичное для многих евреек. В этом сверкающем взоре было также что-то животное и отталкивающее.
— Неожиданная любезность с вашей стороны, мистер Линч-Гиббон, — проговорила она.
Мне потребовалось время, чтобы оценить иронию этого краткого замечания. Ее слова не на шутку удивили меня, удивило и то, как больно они меня задели. До меня дошло, что это первое суждение постороннего человека с тех пор, как я вполне официально сделался рогоносцем. Поняв суть ее слов, я разозлился и обнаружил, что на мгновение позволил себе предстать в весьма невыгодном свете. Действительно, это кому угодно покажется странным — сломя голову мчаться по поручению Палмера. Мы молча проследовали к машине сквозь окутанную туманом и несколько истеричную толпу встречающих и уезжающих, а также тех, чьи поезда бесследно исчезли.