Позвольте теперь попытаться описать Антонию. Это женщина, привыкшая к поклонению, к мысли, что она хороша собой. У нее длинные золотистые волосы — мне нравятся женщины с длинными волосами, — которые она старомодно собирает в узел или в пучок. Слово «золотистый» — вообще лучший эпитет для описания ее внешности. Она похожа на какую-то драгоценную, позолоченную вещь, со временем изысканно потускневшую. Еще удачнее было бы сравнить ее с отраженным солнечным светом на старинных, заливаемых водой мостовых Венеции, где лучи всегда скользят, зыблясь и подрагивая. Вот и в Антонии тоже было что-то беспокойное и трепетное. Как принято говорить, время наложило отпечаток на ее лицо; в данном случае это выражение точно — ее прекрасные черты за последние годы несколько изменились и увяли. Помоему, Антонии это пошло только на пользу, придало ей что-то чрезвычайно трогательное и привлекательное. Сейчас в ней проявилось благородство, которого не было в молодости. У Антонии большие карие глаза — умные и внимательные, выразительный, чувственный рот, губы постоянно изогнуты в изумленной и нежной гримасе. Она высокого роста и, хотя всегда была несколько склонна к полноте, по праву заслужила прозвище Лиана — я воспринимал его как оценку характерных для нее изломанных и асимметричных поз. Ее лицо и руки никогда не оставались в покое.
У Антонии неуемная жажда личных контактов. Она страстная женщина и потому считается лишенной чувства юмора, хотя последнее утверждение на самом деле ложно. Подобно мне, Антония неверующая, но у нее поистине религиозное отношение к некоторым идеям. Она полагает, что все люди устремлены к чему-то высшему и в определенной степени способны к возвышенному общению душ. Это убеждение, отчасти заимствованное из популярных восточных культов, а отчасти из христианства, лучше всего было бы назвать метафизикой гостиной. Антония преподносила его в такой форме, что могло показаться — это ее личное, выстраданное кредо. Но я догадывался, что подобные мысли ей внушила мать. С этой хрупкой, утонченной пожилой дамой у меня сложились сдержанные, но галантные отношения. В исповедуемой Антонией недогматической идее постоянной духовной взаимосвязи, где Двое ничего не скрывают и всем делятся друг с другом, не хватало ясности, но это с успехом возмещалось рвением. Такая вера у женщины, и в особенности у красивой женщины, невольно притягивает, и она оказывается в вихре страстей и эмоций, что в свою очередь подтверждает теорию. Неудивительно, что в Антонию постоянно влюблялись и желали пооткровенничать с ней о своих невзгодах. Я не возражал против этого, по-своему она облегчала мое положение, я мог не тревожиться, не мучиться сомнениями, достаточно ли я ее осчастливил. Окажись мы предоставлены друг другу, все было бы куда труднее, так что общество и ее многочисленные знакомые мне даже помогали.
Недавно она остановила свой выбор на Палмере Андерсоне. Антония всегда называла его Андерсоном, у нее сохранилась мистическая привязанность к людям, имена которых, как и ее собственное, начинались на букву «А». Эта мистика активно проявилась и в ее дружбе с моим братом Александром. Он и моя жена были нежно, почти сентиментально привязаны друг к другу. Хотя в последнее время, когда «площадку» занял Андерсон, это сделалось не столь очевидно. Трудно представить себе человека, менее нуждающегося в психоаналитике, чем Антония. Думаю, что она сама, наоборот, захотела воздействовать на него и потому воспользовалась предлогом и пожелала пройти у него курс лечения. Однажды я саркастически заметил, что не понимаю, с какой стати я должен платить столько гиней в неделю за расспросы Антонии о детстве Палмера. Она беззаботно рассмеялась в ответ, но моих обвинений не отрицала. Конечно, психоанализ был ее очередным хобби. Раньше она увлеченно играла в «бридж-контракт», учила русский язык, лепила (с Александром), занималась благотворительной деятельностью (с Роузмери), изучала историю итальянского Ренессанса (со мной). Могу добавить: за что бы ни бралась Антония, все получалось у нее на редкость здорово. Я не сомневался, что она сразу нашла общий язык с Палмером.
Необходимо вкратце сказать и о Палмере. Мне это нелегко. Последующие страницы покажут, как и почему я начал испытывать к Палмеру противоречивые чувства. А сейчас лишь попытаюсь описать его таким, каким впервые увидел. Тогда я еще не знал о нем самого главного и действительно был им очень увлечен. Глядя на Палмера, каждый может догадаться, что он американец, хотя на самом деле американец он только наполовину и вырос в Европе. Внешность у него и правда сугубо американская — высок, долговяз, с разболтанной походкой, аккуратно подстрижен и ясноглаз. У него довольно мягкие, густые, серебристо-седые волосы, окаймляющие небольшую голову и гладкое лицо. Выглядит много моложе своих лет. Трудно поверить, что ему уже перевалило за пятьдесят. Одевается Палмер в американском стиле: ремень вместо подтяжек и все в таком духе. Обожает пощеголять, и костюмов у него множество. Вместо галстуков яркие шейные платки. Когда я вижу кого-нибудь с ярким шейным платком, непременно вспоминаю Палмера. Он с первого взгляда производит впечатление хорошо воспитанного и приятного в общении человека, а его манеры позволяют предположить, что он и по натуре добр. Он также прекрасно образован. «Открыл» Палмера я, а вовсе не Антония, и долгое время, пока она не завладела его вниманием, мы с ним регулярно встречались. Вместе читали Данте, и его непринужденная веселость, ничем не омраченное жизнелюбие поднимали настроение, хотя и не рассеивали до конца мою меланхолию. Я с восторгом наблюдал за Палмером. Он казался очень цельным и удачливым человеком. Психоанализом он занялся сравнительно поздно, после обычной медицинской практики в Америке и Японии, и вскоре преуспел в этом виде современной магии. Половину недели он проводил в Кембридже, где жил вместе с сестрой и выслушивал жалобы выпускников-неврастеников, а остальное время — в Лондоне, там к нему обращались весьма влиятельные и известные пациенты. Он много работал, и, сталкиваясь с ним, я понимал, что он всецело счастлив и заслужил свое счастье по праву.
Я был знаком с Палмером почти четыре года, когда началась эта история. Джорджи Хандз я знал три года, и она уже полгода была моей любовницей. Сейчас Джорджи двадцать шесть, она окончила Кембридж, получила диплом по экономическим наукам и стала младшим преподавателем в Лондонском экономическом училище. Мы познакомились в Лондоне, когда меня пригласили в школу прочесть лекцию о записках Макиавелли, касающихся походов Чеэаре Борджа. После мы встречались несколько раз, завтракали вместе, обменивались дружескими поцелуями, но ничего особенного друг к другу не чувствовали. До этого я никогда не изменял жене. Просто не мог представить, что мне захочется это сделать. Лишь по чистой случайности я не познакомил Джорджи с Антонией в ту раннюю, невинную пору. Тогда Джорджи жила в общежитии для студенток, убогой дыре, которую я и не пытался посещать. Позднее она переехала в свою маленькую квартирку, и я немедленно в нее влюбился. Наверное, это прозвучит нелепо, но думаю, что я влюбился в Джорджи, как только увидел ее кровать.
Я отнюдь не был безумно влюблен в Джорджи. Для безумств и крайностей я считал себя слишком старым. Но я любил ее радостно и avec insouciance,[3] и это больше походило на весну, чем сама весна, на чудесный апрель, но без тревожных перемен и перерождений. Я любил ее с дикой, какой-то недостойной радостью, в равной мере задорно и грубо. Оба эти ощущения начисто отсутствовали в отшлифованных и несравненно более нежных отношениях с Антонией. Я обожал Джорджи также и за ее суховатую трезвость, упорство, независимость, отсутствие всякой экзальтации, остроумие — в общем, за все, чем она отличалась от Антонии и как бы дополняла мягкое, изысканное очарование, исходившее от моей жены. Я нуждался в них обеих и, обладая ими, чувствовал себя владыкой мира.