— Идти куда собрался? — спросил я, торопливо раздирая на полосы тельник. — К ирзаям?
— Не… майся дурью, Псих. Что ты… этими тряпочками… заткнёшь. Возьми… иголку да зашей. Иголка… есть у тебя?
Иголка была — по перенятой солдатской привычке заправленная вместе с ниткой в шов воротничка. Вот воды не было, не было никакой дезинфекции, да вообще больше ничего — даже нормального света.
Зато было чёткое понимание: если сейчас нас тут найдут — не поздоровится обоим. Никакие отмазки не спасут.
Чёрт.
Одно короткое мгновение я колебался.
Потом покрутил в пальцах неудобную, слишком короткую иголку, поддёрнул зачем-то нитку, примерился и принялся шить.
Стежки я клал через край, почти наощупь, стараясь потуже стягивать швы. Руки от крови моментально стали скользкими и липкими, пальцы с трудом удерживали иголку; несколько раз я едва не терял в глубине судорожно подрагивающей плоти свой единственный инструмент. Иногда попросту не мог понять, что и к чему здесь нужно пришивать. Из дыры в животе лезли кишки — я запихивал их обратно, а они лезли все равно, словно отчего-то им стало мало места в привычном обиталище. Нитка быстро кончилась, и я стал дергать другие из швов робы; эти были тоньше, и резали тело, если потянуть слишком сильно, и иногда приходилось переделывать всё заново, опять и опять пропихивая иголку в толщу уползающих из-под пальцев мускулов. Изредка поднимая глаза от раны, я всякий раз натыкался на взгляд Брыка — вприщурку, чуть насмешливый. И я ни разу не видел, чтобы он хотя бы закусил губу.
— Хорошо, — сказал он вдруг, и я вздрогнул, едва не упустив уже поддетый на иголку пласт. — Хоть… помру без этой дряни.
— Зачем я тебя шью, если ты помирать собрался, — проворчал я.
— Чтоб… красиво было.
— Иди ты, Брык. Прикалываешься, или совсем крыша съехала?
Он засмеялся — россыпь сухих сучков под ногой.
— Будешь… уходить — мою робу надень. Наверху… на лестнице… сложена.
— Ладно.
— Заточку… заберёшь. Хорошая… вещь… Не купишь.
— Самому пригодится.
— Мне… нет. По-любому — нет.
— Ты что, и впрямь к ирзаям собрался, Брык?
Он хмыкнул.
— Ирзаи, Псих… Тоже люди.
— Охренел. Ты видел, что они с нашими делают?
— Салага ты… Псих. У зеков… "наших"… не бывает. Зек… он сам… за себя.
— Чёрт с тобой, — сказал я. — Я в твои дела не лезу. Что ж ты, такой умный, аптечкой не запасся?
— Не… успел. Когда… ещё… такой случай…
Я промолчал, пытаясь свести неподатливые края очередного разреза.
Отключаться Брык начал, когда моя долгая работа была почти закончена. Я клал стежки на предпоследний разрез, когда, на мгновение подняв голову, успел поймать его уплывающий в никуда взгляд; веки опустились, прикрыв тёмные блестящие радужки, но оставив под ресницами полоску голубоватого белка.
— Брык, — позвал я. — Брык, не смей. Не смей, слышишь?
Он ещё вернулся — ненадолго. Уплыл снова. Последний шов я доделывал торопливыми, крупными стежками, спеша завязать узел — будто от этого что-то зависело. Закончив, попробовал нащупать пульс. Ничего не разобрал.
Позвал опять:
— Брык!
Он дрогнул ресницами.
Я заговорил.
Может быть, можно было сделать что-то ещё — я не знаю. Я не смог придумать. Просто сидел с ним и говорил, то и дело облизывая пересыхающие губы, ощущая солоноватый привкус крови во рту. Говорил о том, что его замысел удался, что на базе его считают попавшим под взрыв, а значит — он свободен и может уйти, куда хочет. О воле, которая его ждёт за воротами. О том, что гулять он должен — за всех нас и жить — за всех нас. Просил держаться и не сдаваться. Нёс ещё какую-то сопливую чушь.
Я не уловил момент, когда умер Брык. И не сразу сумел поверить, что разговариваю уже с трупом.
Наверху набирал силу жаркий варвурский день, а я сидел на полу крошечного подвальчика рядом с остывающим окровавленным телом, весь в липкой корке сам, и меня колотил озноб.
Потом пришло время проблем насущных. Я долго ломал голову, как мне исхитриться похоронить Брыка — против мысли оставить его вот так, в этой пропахшей кровью каморе, восставало всё моё существо. Подумал даже о том, чтобы попросить помощи у Тараса; он бы не отказался, в этом я был уверен, но…
Нельзя. Просто — нельзя. Такое не понимается — чувствуется.
"У зеков "наших" не бывает" — вспомнил я с горькой усмешкой.