Самолет уже сел, мягко коснувшись колесами земли. Дверь открылась, и все почувствовали удушливость атмосферы салона… Тем временем манерный опять подал голос:
— Мальчики, а чего это у вас в самолете так говном пахнет?
— Да самолет старый, — процедил сквозь зубы летчик, — говно вроде тебя давно не отскребали…
Пора было выходить.
Из автобиографического отчета Ирины Гриценко, архив группы «Д», код 268045-И
Я не совсем понимаю, зачем это нужно. Сомневаюсь, что кому-то могут показаться интересными излияния души восемнадцатилетней девицы. Но поскольку приказы надо выполнять, я сижу как дура перед этим черным «жучком» с крутящейся внутри пленкой и раскрываю свои секреты.
Меня зовут Ирина Гриценко, лет мне пока восемнадцать, пол от рождения был женским, но от постоянных тренировок и «специальной программы обучения» — читай ежедневной муштры — я уже стала об этом забывать. Впрочем, это не совсем так — мои напарники никогда не дадут мне об этом забыть. Эти два идиота не забывают мне напоминать, что я женщина, каждый раз, когда я делаю какую-нибудь ошибку (к счастью, я их делаю не так много, но все равно обидно). В такие минуты я ненавижу все мужское население этой планеты.
Что касается моих напарников. Мне сложно представить, что мы когда-нибудь будем работать вместе — уж больно мы разные люди. К тому же их отношение ко мне меня просто бесит. Но я перехожу на личности, что, конечно, очень по-женски, но совсем недостойно суперагента, которым я готовлюсь стать.
Кстати, недавно у меня появилась очень правдоподобная версия, почему мой горячо любимый Дед все-таки решил взять меня в Школу. Конечно, я его настойчиво упрашивала, слов нет, да еще и не родился тот мужчина, который бы мог мне отказать, но… Скорее всего дело все-таки в другом. А именно в том, что у нашего Деда есть свой пунктик. Он как воспитанник советской школы контрразведки полагает, что страшнее женщины на военной базе может быть только одно — «детская болезнь голубизны». И дабы его воспитанники не одичали от отсутствия женского пола за четыре года обучения и не начали бы друг на друга бросаться, он согласен терпеть даже мое присутствие. В результате я опять оказываюсь крайней: эти двое оттачивают на мне свое казарменное остроумие (и тайно при этом вожделеют — я же не слепая), а я схожу с ума от отсутствия нормальных ребят. Впрочем, вру: после такой тренировки по боевым искусствам, которая была сегодня, любая мысль об иных отношениях, кроме высокодуховных, кажется мне кощунственной. Ну ничего, отлежусь. А вообще мне иногда хочется сбежать с этой базы и пуститься во все тяжкие. Все-таки выключать молодых здоровых людей на восемь лет из жизни — это со стороны Деда жестоко.
Какие крамольные мысли я высказываю! Но все равно от меня никто в этом заведении не услышит ни одного слова жалобы, не будь я Ирина Гриценко. Сама же напросилась, никто меня сюда не тащил.
В глубине души я прекрасно понимаю, что мое место — здесь. Потому что в обычной жизни мне было бы просто нечего делать. Я же всегда была на две головы выше своих сверстниц (ну не на две, так на одну уж точно). И что бы я сейчас делала? Маялась бы от безделья в университете? Вышла бы замуж и нарожала кучу детей? Как глупо…
Если бы не Дед, я бы наделала в жизни столько глупостей (учитывая авантюрность моего характера), что это бы плохо закончилось. Для общества.
Тогда, в пятнадцать лет, когда погибли мои родители, я вообще не знала, что делать. Мне постоянно снился один и тот же сон — что я сижу на верхушке дерева, но слезть не могу. А кто-то внизу его пилит. И наконец дерево падает. Мне вообще не на кого было опереться. Кроме Деда.
Надо сказать, что с родителями я особо не ладила. Они все время были заняты либо работой, либо друг другом, а на меня внимания обращали очень мало, не больше, чем на мангровое дерево, растущее у нас в углу гостиной. Они все время разъезжали по заграницам, дома бывали редко, где-то раз в год или два. И даже тогда я их почти не видела. Такова участь всех кэгэбэшников, я понимаю, но зачем тогда было заводить ребенка?
Когда мне было пятнадцать лет, родителей в очередной раз послали в Латинскую Америку (мой отец прекрасно говорил по-испански, поэтому работал в основном там). Из Коанды они не вернулись. Я не знаю, что произошло, никто не знает. Может быть, кроме Деда. Но он молчит. Может быть, он молчит оттого, что знает слишком много.
Я помню тот осенний вечер. Я была дома у Деда — я всегда любила его дом, — там пахло непривычным для меня уютом. Дед сидел в любимом кресле, я примостилась рядом на мягком ковре. Мы пили крепчайший черный кофе и играли в шахматы. Я, конечно же, проигрывала и отчаянно думала, как бы смухлевать так, чтобы Дед не увидел. Конечно, он все равно заметит мою беспомощную попытку, но благородно сделает вид, что ничего не видел. Мы продолжим играть, и все равно я проиграю. А потом он расскажет мне о какой-нибудь стране, в которую его в свое время забросила судьба, или будет читать своего любимого Лермонтова. И я не буду чувствовать себя такой одинокой, как чувствовала днем, препираясь со своими одноклассницами. Поэтому когда раздался телефонный звонок, я даже обрадовалась. Я уже давно смотрела на черного слона, угрожавшего моим позициям. Когда Дед потянулся за телефоном, я схватила ненавистную фигурку и спрятала ее в широком рукаве свитера. Вдруг я спинным мозгом почувствовала, что в комнате установилась такая гробовая тишина, что у меня, кажется, зашевелились волосы. Я подумала, что Дед разоблачил мои манипуляции со слоном, но против обыкновения решил меня пристыдить. Я покраснела и готова была поставить слона обратно, когда, подняв испуганные глаза на Деда, поняла, что он смотрит застывшим взглядом вовсе не на меня, а куда-то в одну только ему видимую точку. Наконец он глухо произнес: «Как это случилось?»