А пока — нежданно глубок снег и нелеп от того.
И разрыдалась вдруг осень. Текут слёзы по щекам земли ручьями, прожигают снег до вымокшей, упавшей навзничь травы. Да не исправить сделанного, не вернуть испорченного. Смоет пудру снега с загорелых ланит листвы, явят они себя неприбранными, да измученными. Потемнеет с лица лес, одни лишь голубые глаза цветов крапивы останутся сиять, ровно в отместку, нарочно, супротив воцарившейся на троне пня сляче2.
Скользкая, простуженная крона леса печалится о недавнем былом, о случае, что обосновался, будто навек, а истощился, стаял с недолгим горестным вздохом.
Снег вперемешку с листопадом, — это не заурядный снег с дождём, но то, без чего неприлично быть осени. Ну, само собою, если в ней осталось хотя чуточку женственности, после всех ея вычурных нарядов, коими полны скрипучие шкапы с разбухшими от сырости дверцами.
Осень. Время года промежду лета и зимы.
Вещий сон
— На вторник, на пятницу не женятся, не венчаются, только сны сбываются… — Скороговоркой пробормотал он, некогда подслушанное у бабушки, припомнил, как ловко делила та жгут теста на ровные ломти для пирожков, заодно наделяя небольшими кусочками внуков, сглотнул набежавшую некстати слюну и грустно усмехнулся.
За окном был поздний вечер, последний четверг октября, — тёмный, густой, как перетёртая с сахаром чёрная смородина. Сколь ни приглядывайся, никого, кроме себя, в отражении не разглядишь, всё к себе, да к собственным мыслям вернёшься, так что ничего особенного на сон грядущий загадать он не мог. А наутро…
Сквозь щедро выбеленные снегом щёки полян проступали весёлые, рыжие веснушки сорвавшихся вслед за ветром листьев. Солнце не выдавало себя ничем, но лес слепил и без его пособы, ибо сделался ярче весеннего. Но от того ждёшь-таки, не скрываясь, несказанной радости, а получаешь вдвое меньше. И не по причине лености, нерадивости весны, а именно, что от ожиданий, не убережёшься растратиться на которые загодя, потому как перегоришь.
Нынче же — негаданно! Без веры глазам, с изумлением, что разбудит улыбку прежде чувственного удовольствия, а как заметишь её на своём лице, — поздно спохватывать, успевай только оглядываться, да догадываться.
А кленовые листы, те и эдак, и так: небольшие, как трамвайные билеты, — есть пробитые, в дырочку, ну и годные ещё для проезда, а иной лежит на самом виду, словно огромная, вырубленная из картона открытка с поздравлением на обороте. Поднять бы прочесть, да не тебе писано, не тебе и читывать.
И сокрушаешься, что не художник, не писатель, не ухватить от того минуты со мгновением, — канут без следа, а тебе ни за что не успеть оделить тем счастием ни того, дорог кто пуще жизни, ни просто — знакомца случайного. Чем он хуже, имеет право на тоже, что и прочие.
Вот и стоишь дураком, с улыбкой глупою, искренней, ровно дитя перед Рождественским деревом в первый-то раз.
— На вторник, на пятницу… Что ж загадывал-то?! Не припомню. Радости возжелал? Ну, так и получил сполна, а уж от кого, то не нам решать, да и разница, выходит, невелика.
Дерево
— Как же так?! Не сказавшись даже, не вскрикнув. Всё молчком, втуне, да тайком.
Я остановился перед упавшим деревом, что перегородило лесную дорогу. Дерево чудилось не помехой, а скорее заставой. Той, из позапрошлого века, с выкрашенным в полоску столбиком и дощатой будочкой подле для караульного, в чьи обязанности входило подымать и опускать перевес, пропуская проходящих и проезжающих.
Обыкновенно, если в лесу погибало дерево, то это отзывалось болью во всей округе. Редко когда оно падало набок. Обыкновенно иначе: реже — навзничь, чаще всего — ничком, приникая к земле морщинистой щекой коры. Устремляясь невольно следом за всеми листьями, что срывались с него годами, дерево задевало всех, стоящих неподалёку и вдалеке, — куда дотягивалась крона и боковые ветви.
Вопль, что издавало дерево в последнее мгновение своей жизни, сам звук ужаса, был конечен, он словно бы обрывался на пике, на середине, и следующий затем шорох безмолвия казался от того глуше, глубже, безысходнее. А в этот раз его не было. Я бы услышал, как это бывало уже не раз. Дерево смолчало. Предпочло не делить свою боль ни с кем, оставить при себе.
Я рассматривал поднятую крышку коры и оставленные жуками письмена под нею, собранный в резинку, задранный в падении плюш манжет… Дерево не выглядело сколько-нибудь ветхим и обещало простоять ещё не одну сотню лет. Я не мог взять в толк, почему, как это с ним произошло.