- А жена?
- Жена? - удивлённо переспросил старик. - Так она же померла! Ночью, в одночасье, охнула да и померла. Как же! Она - задолго до этого, Таше тринадцатый шёл... Она была супротивна мне, нехорошая баба, неверная.
- Ты ведь хвалил её, - напомнил я. Это его не смутило; почесав шею, он приподнял ладонью бородку вверх и, глядя на неё, спокойно сказал:
- Так что, что хвалил? Всякий человек не всю жизнь плох, иной раз и плохой похвалы достоин. Человек - не камень, а и камень от времени меняется. Однако ты не подумай чего, - она своей смертью померла. Это от сердца она, - думать надо, - сердце у ней захлёбывалось; бывало, ночью играешь с ней, а она вдруг и обомлет, - вроде мёртвая бывала. Даже страшно!
Его мягкий сиповатый голосок звучал певуче, неутомимо и родственно сливался в тёплом воздухе вечера с запахом трав, вздохами ветра, шелестом листвы, тихим плеском ручья по камням. Замолчи он - и ночь будет не полна, не так красива и мила душе. Говорил Савёл удивительно легко, не затрудняясь поиском слов, одевая мысли любовно, как девочка куклы. Я уже немало слышал русских краснобаев, людей, которые, опьяняясь цветистым словом, часто почти всегда - теряют тонкую нить правды в хитром сплетении речи. Но этот плёл свой рассказ так убедительно просто, с такой ясной искренностью, что я боялся перебивать его речь вопросами. Следя за игрой слов, я видел старика обладателем живых самоцветов, способных магической силою своей прикрыть грязную и преступную ложь, я знал это и всё-таки поддавался колдовству его речи.
- Началось, дружба милая, это самое дело: доктора призвали; осмотрел он, бесстыжие глаза, всю Ташу подробно, а был с ним ещё один хлюст, лысоватый такой, с золотыми пуговками, следователь, что ли, - спрашивает: кто, когда? Она молчит, ей стыдно. Заарестовали меня, отвезли в губернию, в острог. Сижу. Лысый, это, говорит мне: сознайся, и будет тебе за то лёгкая казнь! Я ему добродушно предлагаю: "Отпусти меня, твоё высокородие, в Киев, ко святым мощам, грехи замолить". - "Вот, говорит, и хорошо, сознался ты!" Поймал, значит, меня, лысый кот! А я ни в чём ему и не сознавался, просто так от скуки слово бросил. Скушно было мне, непривышно в остроге-то, кругом воры, человекоубийцы и всякий дрянной народ, к тому же думается: "А что с Ташей сделают?" Больше года тянули канитель эту, потом начали судить. Гляжу - Таша тоже пришла, - в рукавичках, сапожки на ней, необыкновенно всё! Платьице голубое вроде облака, - душа насквозь светится. Весь этот суд на неё смотрит и весь народ, и знаешь, дружба, как сон всё это! А рядом с Ташей госпожа Анцыферова, помещица наша, щука-баба, хитрейшего ума. "Ох, думаю, эта меня загрызёт, эта меня съест до костей!"
Он засмеялся как-то особенно добродушно.
- Сын у ней Матвей Алексеич, - я его за дурачка принимал, - скушное дитё! Белый весь, без кровинки, в очках ходил, волосы поповские, бородёнка - насмех, и всё он песни да сказки в книжечку записывал. Добряга, чего ни попроси - даёт! Ну, мужики этим пользовались: тот - косу дай, этот - дров, третий - хлеба, берут - кому чего надо, не надо. Я ему говорю: "Что ты, Алексеич, раздаёшь всё? Отцы, деды твои копили, наживали, шкуру драли с людей, не боясь греха, а ты раздаёшь без оправдания. Али тебе не жалко трудов человеческих?" - "Так, говорит, надо!" Не больно умён был, ну всё-таки тихой души парень. Потом его губернатор в Китай сослал, нагрубил он губернатору, а тот его - в Китай.
- Ну - суд. Оказался защитник у меня, часа два говорил, так руками и машет. Таша тоже за меня...
- Да ты - жил с ней?
Он подумал, как бы припоминая, потом равнодушно сказал, следя обнажёнными глазами за полётом ястреба:
- Бывает это - живут и с дочерьми. Даже святой один с дочерьми жил, с двумя, от них тогда пророки Авраам, Исаак родились. Про себя я не скажу этого. Конешно, играл с ней; дело зимнее, ночи длинные, скушно! Особливо же скушно такому, который вертеться на земле привык, ходить туда-сюда, а я таков был. Сказки рассказывал я ей, - сказок я знаю сотни. Ну, а сказка вещь фальшивая. И - кровь горячит. А Таша...
Он закрыл глаза и, качая головой, вздохнул:
- Красавица же она была невозможная! А я тоже до женщин невозможный, совсем безумный!
Старик весь встрепенулся и - с восхищением, с гордостью - сказал, захлёбываясь словами:
- Ты - гляди, дружба: шестьдесят семь годов мне, а и теперь могу всякую женщину добрать до самого конца - вот оно как. Пяток лет спустя какие кобылицы, бывало, молили меня: "Савёлушко, милый, отпусти, сил больше нет!" Пожалеешь, отпустишь, а - она через неделю опять тут. "Что, спрашиваю, пришла? То-то вот!" Женщина - это, дружба, большое дело, вся земля об этом бредит, - зверь, птица, малая букашка - все одним живы! Кроме-то - чем жить?
- Что же всё-таки сказала дочь на суде?
- Таша? Она придумала, - а то Анцыфериха научила её, я Анцыферихе полезный был, - она сказала, что сама себе вред сделала, а я - не виноватый. Ну, меня и отпустили. Зря всё у них это, так себе, напоказ, вот, дескать, глядите, как мы законы стережём! А всё - обман один, законы эти, приказы всякие, бумаги, ничего этого не надо, пускай всяк живёт как хочет! И дешевле будет и приятнее. Вот я живу, никому не мешаю и никуда не лезу...
- А убийцы - как?
- Их - убивать! - решил Савелий. - Который убил, его тоже прикончить, тут же на месте, - не дури! Человек не комар, не муха, не хуже тебя, сволочь...
- А - воры?
- Чудак, - откуда же воры, коли воровать нечего? Чего у меня украдёшь? Лишнего - нет, значит, и зависти нет, и жадности нет. Откуда тут воры родятся? Вор - от избытку; он глядит: ой, как много! Ну, и цапнет чего-нибудь...
Было уже темно, ночь влилась в овраг. Трижды ухнула сова, старик выслушал её жуткие крики и, улыбаясь, сказал:
- Недалеко тут живёт, в дуплище. Иной раз застигнет её солнышко, не успеет она спрятаться и торчит на свету. Я иду, язык показываю ей: что, дура? Ничего не зрит, молчит. Увидят её мелкие птицы - беда ей!