Я спросил, как же он стал отшельником?
- Так и стал: ходил-ходил, потом остановился. Из-за Таши всё. Анцыфериха тут хитро сыграла - не допустила меня к ней после суда. "Я, говорит, всю правду знаю, и скажи мне спасибо, что в каторгу не попал, а дочери тебе не выдам". Дура, конечно. Повертелся я около неё, вижу - нет, её не обойдёшь! И - пошёл. Был в Киеве и в Сибири был, там большие деньги заработал, вернулся в свои места. Анцыфериху на железной дороге колёсами задавило, а Ташу она замуж выдала за фершала, в Курск. Я - в этот Курск, а фершал в Персию уехал, в Узун-город. Я в Царицын, а там на пароход, потом морем ехал в Узун - а Таша-то померла. Видел я этого фершала, - рыжеватый такой, красноносый, весёлый. Оказался - пьяница. "Ты, говорит, может, есть отец ей?" - "Нет, говорю, куда мне! Просто я его в Сибири видел, отца-то". Не хотелось открываться перед ним, ~ чужой человек. Ну, прошёл на Новый Афон, чуть не остался жить там - хорошее место! После вижу - нет, нехорошо! Море гремит, камни ворочает, абхазы ходят, место неровное, горы кругом, а ночи - такая чернота, будто тебя в смоле утопили. И - жара. Пришёл сюда, да вот и живу - девятый год, не зря живу. Пришёл, обстроился здесь, берёзу посадил; три года прожил - кленок посадил, потом - липу, видишь? Я, дружба, большой здесь утешитель людям, - вот приходи в воскресенье, погляди-ка, послушай!
Он почти не упоминал имени божия, - третьего слова в устах людей, подобных ему. Я спросил: много он молится?
- Нет, не шибко много, - задумчиво ответил старик, закрыв голые свои глаза. - Сначала я здорово молился; бывало, часами стою на коленках, всё крещусь. Руки у меня пилой намотаны, не устают, и спина тоже. Тыщу поклонов могу положить - не охну. А вот косточки на коленях - не терпят, ноют. Потом я вздумался: чего это я молюсь, о чём? Всё у меня есть, люди меня уважают, а я - бога беспокою. У бога - свои дела, зачем мешать ему? От него даже отводить надо людские пустяки. Он, бог, про нас заботится, а мы о нём нет! И я так думаю: господь живёт для больших людей, где у него время для меня, мелкого дурака? Теперь я - просто так: не спится ночью, выйду из пещеры, сяду тут где-нибудь да, глядя в небеса господни, думаю: "Как он там?" Это, дружба, очень приятная занятия, до того, что и сказать нельзя, дивен сон наяву! И - не устаёшь, как на молитве. Ничего я у него не прошу, да и другим не советую, а когда, вижу, надо, говорю тому, другому: бога пожалей! Вот приходи-ко, погляди, какой я полезный и ему и людям...
Он говорил не хвастливо, а со спокойной уверенностью мастерового в знании своего ремесла. Голые глаза его улыбались весело, скрашивая безобразие изуродованного лица.
- Зимой-то как живу? Ничего, у меня и зимой тепло. Только зимой народу трудно ходить ко мне из-за снега, - бывает, сутки по двое, по трое без хлеба живу. Один раз - суток восемь али больше не ел ни крошки, обессилел до того, что и память потерял. Девонька одна пришла-таки, выправила меня. Монастырская служка она была, а после вышла замуж за учителя. Это я её надоумил: "Что ты, Ленка, говорю, балуешься? К чему это тебе?" - "Я, говорит, сирота". - "Выходи замуж - вот и конец сиротству". А тут учитель, Певцов, милый человек, я ему и советую: "Приглядись, Миша, к девушке". Да. Он её вскорости и поял. Ничего, живут. Ну, зимой я в Саров ухожу, в Оптину, в Дивеевский - тут кругом монастыри. Монахи однако не любят меня, всё к себе зовут, чтобы я постригся, в старцы шёл бы, - им это выгодно, приманка людям, а я не хочу, я живой, мне это не годится. Али я святой? Я, дружба, просто - тихий человек...
Смеясь, потирая бока ладонями, он умилённо сказал:
- Зато у монахинь я - милый гость! Любят они меня, - эти меня любят! Не хвастаю, чистая правда. Я, дружба, женщину насквозь знаю, всякую, какую хочешь, - хоть дворянских кровей, хоть купеческих, а простая баба мне насквозь видна, как моя душа. Погляжу в глаза и всё понимаю, - всякое беспокойство её. Я тебе про них такие сказы могу рассказать...
И снова он убедительно пригласил меня:
- Ты вот приходи, увидишь, как я с ними гуторю. Ну-ко, давай ещё опрокинем по баночке.
Выпив, он зажмурил глаза и, качая головой, с новым восхищением проговорил:
- До чего же это вино полезное!
Короткая ночь весны заметно таяла, становилось свежо, я предложил развести костёр.
- Ну, - зачем? Али холодно? Мне, старцу, не холодно, а тебе холодно? А-яй! Так ты в пещеру иди, ложись там. Видишь ли, дружба, ежели огонь развести, налетит всякая живая мелочь и станет гореть в огне, а я этого не люблю. Огонь им, как западня, на погибель. Солнышко - всякому огню отец никого не убивает, а мы с тобой, костей наших ради, всю эту мелкоту будем жечь. Не надо...
Я согласился - не надо. И ушёл в пещеру, а он ещё долго возился вне её, уходил куда-то, плескался в ручье, и я слышал его ласковый голос:
- Пють... Не бойся, дурачок... Фить!..
Потом он тихонько, дребезжащим голоском запел, словно баюкая кого-то...
Когда я проснулся и вышел из пещеры, Савелий, сидя на коленях, ловко плёл лапоть и говорил зяблику, который яростно распевал в кустах:
- Катай-валяй, пой, день - твой!
- Выспался, дружба? Иди, мойся, я уже чаишко вскипятил, поджидаю тебя...
- Ты что ж не спал?
- Я, дружба, помру - посплю.
Над оврагом сияло голубое небо мая.
Я пришёл к нему недели через три, в субботу к вечеру и был встречен им как старый, любимый знакомый.
- А я уже думал: забыл этот человек меня! О, и винца принёс? Ну, спасибо! И хлеба пшеничного? Да, гляди-ка ты, мягкий какой. Ну, добёр ты, ой, хорош! Тебя люди должны любить, они добрых - любят, они свою пользу знают! Колбаса? Это я не уважаю, это - собачья пища, ты сам её кушай, а вот рыбку я люблю. Эта рыба, называемая рыбец, - сладкая рыба, из Каспийского моря, я знаю! Ты тут рубля на полтора принёс, чудачок! Ну, ничего, спасибо!
Он показался мне ещё более живым, более радушно сияющим; мне стало легко, весело, и я подумал: