На осмотр могилы и погребального инвентаря Андрей затратил, наверное, минут двадцать, ну, самое многое, полчаса, но за эти полчаса вороны оставленное без присмотра мертвое тело едва не растерзали. Они облепили его со всех сторон и теперь, поминутно затевая обоюдные кровавые драки, старались стащить бушлат, чтоб поскорее добраться до обнаженной шеи, лица и глаз старика.
Андрей опять крикнул на них, отогнал подальше в темень осинника корягой и просто взмахом руки, в сердцах посожалев, что не захватил с собой отцовского ружья с хорошим запасом патронов. Против ружья вороны не устояли бы, от первого же выстрела, оставляя на земле убитых и подранков, взвились бы всей стаей ввысь и надолго покинули бы эти места возле вожделенного для них Партизанского дуба. Но ружья не было, и Андрей вынужденно обходился в сражении с вороньем подручными ненадежными средствами: палками и криком.
Кое-как отбившись от дикого этого нашествия, он присел на пенек и стал думать, как ему дотащить старика до могилы. В прежние годы, при силе и здоровье, Андрей справился бы с этой задачей без особого труда. Взвалил бы старика на плечи и в считанные минуты донес бы его до нужного места. Ведь сколько раз на войне приходилось Андрею заниматься этим делом, носить и мертвых и полуживых. Берешь на плечи, на закорки раненого и вроде бы не совсем безнадежного бойца, а приносишь мертвым. У тебя же на спине он и затихнет, и после с трудом приходится расцеплять его уже закоченевшие руки.
Но теперь Андрею с мертвым телом так не совладать. Надо, наверное, тёгом, по земле, схватив за отвороты телогрейки. До зарослей и торфяных кочек он как-нибудь старика дотащит, а там видно будет.
Посидев еще минуты две-три на пеньке, выкурив сигарету, Андрей и принялся за дело. Телогрейка у старика была изношенная, тоненькая, в нескольких местах на груди даже и порванная, и Андрей опасался, что она, едва возьмешь за ворот, лопнет и расползется прямо на глазах. Но телогрейка выдержала, хотя при каждом шаге и движении и топорщилась, трещала по швам. Не выдерживал долгого напряжения сам Андрей. Только начинал он тянуть старика посильнее, иногда перехватывая его под мышки, как тут же в ранах просыпалась застарелая боль и тоже начинала тянуться по всему телу, все ближе и ближе подбираясь к голове. И вот уже просыпалась в ней и по-птичьи, по-вороньи кружила, застила глаза тяжелым непроглядным туманом. Андрею приходилось волей-неволей останавливаться, переводить дыхание, пережидать, когда боль отступит и взгляд прояснится. В конце концов ему все это донельзя надоело, и он, не дожидаясь очередного приступа, взвалил-таки старика на спину и в два-три шага пробился по проторенной уже в зарослях дорожке к могиле. Правда, после такого марш-броска Андрей вынужден был долго сидеть у подножия могилы на травяной кочке, но это уже не имело никакого значения. Он даже позволил себе опять закурить и сделать несколько глотков воды из фляжки.
Курево и вода приободрили его, и Андрей уже в полной силе и ясном взгляде стал прикидывать, как бы посноровистей опустить старика в могилу, чтоб не причинить ему посмертной, а себе живой, с таким трудом затихнувшей боли. Наконец сообразил, и отбросив в сторону недокуренную сигарету, взял в руки вожжи. Он повязал ими старика по груди, под мышки, повернул его к краю могилы ногами и потихоньку стал спускать вниз, все послабляя и послабляя привязь. Когда же старик встал ногами на землю, Андрей развернул его вдоль могилы и, окончательно стравив вожжи, уложил точно посередине песчаного ее дна. Немного отдышавшись, он попробовал вожжи выдернуть, как это всегда делали деревенские мужики да и городские могильщики, но они где-то под мышками у старика зажались, вдавились в телогрейку и никак не хотели поддаваться. Андрей дернул несколько раз посильнее, но вожжи так и не высвободились: старик удерживал их всем своим отяжелевшим телом, не хотел отдавать, словно знал, что наверху они больше никому не понадобятся, а ему в могиле все отрада – деревенская привычная в каждодневной работе вещь. Андрей не стал противиться этому вполне законному желанию старика и осторожно опустил вожжи на влажный еще песок поближе к телу старика, чтоб они были у него всегда под рукой.
Прощаться с покойником, бросить в незарытую еще могилу по горсти земли было некому, да, наверное, и не полагалось по православному обычаю, коль старик убийца и самоубийца. Поэтому Андрей сразу взялся за лопату, очистил с нее налипшие прошлогодние листья осины и крушины и уже замахнулся было на курганно возвышающуюся вокруг могилы землю, но тут же и удержал замах. Старик смотрел на него из подземелья остекленело-ледяным взглядом, опять за что-то укорял, на что-то жалобился, и бросать землю на эти глаза рука не поднималась да и душа противилась.
Андрей воткнул лопату назад в песок и, вооружившись ножом, направился в ельник, чтоб нарезать там густого хвойного лапника, которым можно будет прикрыть старика. Но едва он сделал два-три шага, как вынужден был остановиться: на земле, поверх голубых чуть примятых подснежников лежала швайка, должно быть, выпавшая из-за голенища старика, когда Андрей тащил его к могиле. Он наклонился и поднял швайку за дубовый отполированный за долгие годы употребления до лакового блеска черенок. Она была искусно, с выдумкой кованная и так же искусно закаленная: лезвие-перышко, похожее на чуть удлиненное сердечко, отливало матовой синевой, хорошо удерживало заточку и при малейшем прикосновении к нему грозило страшной смертельной раной. Андрей на мгновение представил себе, как это перышко неотвратимо вошло в грудь, а потом и в сердце (сердце в сердце) молодой красивой женщины, Валентины, – и содрогнулся. Было в этом убийстве что-то ритуальное, нечеловеческое, как будто рукой старика водил сам дьявол, возжелавший истребить на земле все живое.
Андрей хотел было поначалу забросить швайку куда подальше в илистое болотце, где она бесследно исчезнет, заржавеет, а со временем и вовсе превратится в труху. Но потом передумал, вернулся назад к могиле и наугад бросил ее в темную провальную яму. Пусть и по смерти швайка останется со стариком. Если покаяние его по-христиански истинное и честное, то никого на том свете он этой швайкой не тронет, а если нет, если дьявол и там будет нашептывать ему на ухо преступные мысли, подвигать к убийству, то, значит, воистину правды нет ни на земле, ни под землей, ни в небесах, и человек не есть человек.