Когда по возвращении в Москву я рассказывал моим коллегам, журналистам и литераторам, что познакомился и подружился с Карлосом Кастанедой, первым вопросом был: разве он жив? А вторым: ему, наверное, сто лет?
Нет, не сто. Хотя трудно поверить, что человеку, который в шестидесятые годы своими первыми публикациями потряс души миллионов людей, было всего около 20 лет. Может быть, в этом и состоит загадка Кастанеды? Ведь после смерти от рака его жены Лиски Ребекки в 1972 году он не опубликовал ни одной книги. Тридцать лет молчания такого автора могут говорить о многом. Правда, интервью с ним в прессе появлялись. Интервью, которых Карлос не давал, но, как он говорит — готов нести за них ответственность. Впрочем, была опубликована одна по крайней мере новая книга, «Колесо времени». Книга, которая составлена из некоторых сентенций, удачных фраз и отдельных пассажей, набранных из ранее опубликованных произведений Карлоса. Я спросил Карлоса: почему он не писал все эти годы со дня смерти жены? Это было такое потрясение, которое не позволяло писать? «Нет, — ответил Карлос, — я писал все это время. Только не публиковал». И что же это были за произведения? На этот вопрос Карлос ответил мне в письме, которое послал уже в Москву на мой электронный адрес.
Краткое содержание его ответа можно выразить с помощью книги «Чужие жизни» («Vidas Ajenas») — это несколько историй жизни различных людей, объединенные описанием сложных состояний психики. Книга может понравиться людям с хорошим вкусом, склонным к интеллектуальному чтению. Сюжеты как бы отдельных рассказов сходятся в конце книги, и чужие жизни становятся понятными. (Кстати говоря, один из рассказов этой книги — «Письмо» — мы опубликовали в «Литературной газете»). В документальном кино есть правило, которому должен следовать автор сценария: не включать в дикторский текст то, что показываешь на экране, то есть то, что зритель и сам увидит. В нашем случае читатель сам может прочесть рассказ в приложении к этому материалу, поэтому отмечу лишь то, что связано с этим эпизодом у самого Кастанеды. Когда я был в очередной командировке в Мехико, Карлос пригласил меня прогуляться по городу вблизи российского посольства. Оказалось, место было выбрано не случайно. Неподалеку находится католический собор, на территории которого похоронены его отец и мать. Года за полтора до этой прогулки я спросил у Карлоса о его отношениях с родителями. Исходя из того, что он ушел из семьи ортодоксальных католиков в юном возрасте, жил один и стал атеистом, можно было понять, что речь шла о конфликте с отцом. Карлос тогда не ответил на этот не очень, как я почувствовал, тактичный вопрос. Я не настаивал. Он вообще не шел на разговоры, темы которых, по прилипчивой журналистской манере, я ему предлагал. Но, как выяснилось позже, никогда не забывал о том, что меня интересовало, и отвечал так, как ему представлялось нужным. Вот и теперь он вел меня по чистым, уютным улочкам центра Мехико и говорил об отце и матери. Говорил с такой нежностью, что становились понятными его отношения с родителями. «Вот здесь в храме они похоронены», — сказал он и показал рукой на большие деревянные двери старинной церкви. Он хотел сам посетить могилы и показать их мне. Как бы познакомить меня с ними, давно умершими… Но было воскресенье, и двери храма оказались закрытыми. А теперь я позволю себе привести упомянутый рассказ Кастанеды как раз об этом, о его отношениях с матерью и отцом. В этом рассказе нет ничего сказанного напрямую, но читатель все поймет. Я в этом уверен.
ПИСЬМО. В самом конце дня — уже почти вечером — в городе, на который наводит дремоту безветрие, отсыревшее от бесконечного дождя, я бреду мимо последних кучек одиноких (так и хочется сказать — покинутых на произвол судьбы) домов: почти вечером очередного, самого обычного, бессильно клонящегося к концу дня. Я прислушиваюсь к сбивчивому эху своих шагов, к собственному дыханию, ко всему, чем напитан этот холодный предвечерний час, к доносящемуся издали шуму поезда… Поезд — электричка — замедляет ход у остановки на углу; звонит колокольчик, возвещающий о его прибытии. На станции никто не ждет поезда, но он все равно останавливается. Просто так, для порядка, открывает и закрывает свои тяжелые двери и дает свисток перед отправлением. Снова лязгают рельсы, и электричка исчезает вдали, неторопливо рассекая пространство. Я подхожу к дому. От дверей меня отделяют десять ступенек, таких скользких, что, поднимаясь по ним, мне приходится крепко опираться на невысокую каменную стенку, отделяющую вход в мой дом от входа в соседний. Весь этот район — сплошные лестницы, целый квартал лестниц, ведущих в стоящие рядом дома, все похожие друг на друга, как квартал поставленных в ряд декораций, за которыми на самом деле не кроется ничего опасного. Это десять сдвоенных домов, выстроившихся четкой шеренгой, одинаковых, как будто нарочно, чтобы сбивать с толку почтальонов: они отличаются только дверями — деревянными или стеклянными — да почтовыми ящиками. Во избежание лишних расходов было решено устроить везде одинаковое освещение, и теперь это тусклое освещение заключается в небольших фонарях с полупрозрачными шарообразными плафонами; временами это создает какую-то мрачную атмосферу, хотя иногда, в сумерках, выглядит довольно уютно. Я слушаю, как в соседнем доме часы с кукушкой отмечают мое прибытие механическим звуком, напоминающим постукивание дятла. Ровно девятнадцать часов. Тот самый пресловутый час, когда предметы теряют четкость очертаний, а свет смешивается: нулевой час. Серое вещество постепенно становится зеленовато-черным, и чувства всех живых существ погружаются в дрему. Скафандры обыденности заключают глаза в какой-то неясный гул, присущий искусственной жизни, как будто находишься в палате реанимации с трубкой в горле, искусственно вдыхая и выдыхая миазмы стрелки, которая прикасается к мозжечку и погружает тебя во все ближе подступающий, пронизывающий насквозь сон…