День наконец-то кончился.
Позвонила жена и попросила забрать ребенка из школы. В этом не было ничего необычного - я довольно часто забираю ребенка из школы. Когда я трезв, отношения с женой вполне нормальные, они даже улучшились с тех пор, как мы расстались.
И вот, во второй половине дня я иду в школу. Настроение отчего-то было хорошее. Солнце то пряталось за тучи, то опять выглядывало, и от этой игры света и тени все становилось немножко нереальным. А реальность, в которую добавлена капелька нереальности, - это, повторю, лучшее, что я знаю на свете. Словом, настроение от этого только улучшилось. Но чего-то не хватало. Совсем чуть-чуть, но... надо было чего-то еще, чтобы настроение стало совсем уж хорошим. Угадали, о чем речь? Вот и прекрасно. По пути в школу я выпил две бутылки пива. Две бутылки - какая ерунда. Никто и не заметит.
Придя в школу (здание, неприятно напоминающее поликлинику), я обнаружил, что их класс задерживается. Надо было ждать где-то полчаса. Такой поворот событий оказался для меня полной неожиданностью. Ну что ж, раз так, придется немножко погулять.
Кстати, почему я взял с собой остатки денег? Не знаю. Так распорядился рок.
Неподалеку продавали пиво. Я выпил еще несколько бутылок, каждый раз думая, что пью последнюю; а какая разница, бутылкой больше, бутылкой меньше? Парадокс лысого, сгубивший многих.
Короче, в школу я вошел, полный радости и воодушевления. Сказал что-то любезное классной руководительнице; ее лицо было то как-то очень близко, то куда-то уезжало. Сын скромно стоял рядом с ней. Я подождал, пока он оденется, взял его за руку и повел домой. Ходим мы пешком.
Мы шли мимо присыпанных снегом сосен, растущих из наста. Я любовался синей промоиной на краю неба.
Я снисходительно расспрашивал сына, как дела в школе. Сын отвечал без особого энтузиазма; странно, обычно он даже спешит рассказать мне, как у него дела, - по-моему, он вообще хорошо ко мне относится. Но я все равно снисходительно мурлыкал.
Говорим мы вообще немного. Мне нечего сказать своему сыну, как когда-то моему отцу нечего было сказать мне.
Перешли шоссе-артерию, дальше шли дворами, среди сталинских домов (с детства помню, с каким уважением это произносилось: "в сталинском доме", а меня удивляло, как о чем-либо, связанном со Сталиным, можно говорить без ужаса и ненависти). Мимоходом мы прокатывались на гололедных озерцах. Я с готовностью подавал пример.
- Любишь по льду кататься? - весело спрашивал я сына, заглядывая ему в лицо.
- Да, ничего... - как-то не очень охотно ответил он, без обычной истовости, с которой говорил о своих делах.
Дошли наконец. Когда-то тут жил и я.
Я помог сыну раздеться, разделся сам, стал думать, что бы еще такое сделать хорошее, чтобы на душе стало еще лучше. Стал, естественно, рыться в пластинках, как у себя дома (мне никак не привыкнуть, что я здесь больше не живу); у жены было немножко поп-классики. Сразу наткнулся на Вивальди. "Времена года". Вивальди! Великолепный, потрясающий композитор, в каком-то отношении не имеющий себе равных!
Давно не слушал Вивальди. Красота просто ослепила.
- Иди, послушай, как здорово! - позвал я сына в другой комнате.
Сын покорно пришел. Приходится, раз отец зовет.
- Здорово, правда? - старался я растормошить сына, но он был вял, как-то все отворачивался, как-то все норовил слинять.
И наконец до меня, дубины, дошло. Я же пьяный. Он что, не видит этого? Какой там Вивальди, какое там катание по льду! Я пьян, безобразен, а остальное на этом фоне ему совершенно неинтересно.
И такая огромная тоска охватила меня. Я даже весь как-то ослабел, поник, как лютик. Выключил пластинку и сел на кровать, бывшую когда-то нашим брачным ложем. Сын возился с чем-то в своей комнате.
Прошел в туалет брат жены Дима. Молча поздоровались за руку.
В замочной скважине завозился ключ. Так. Так. Я знаю, кто это.
Вошла жена в своем черном, кажущимся мне шикарным пальто. Свежая, румяная с улицы. И берет на ней, только другого фасона, чем у Аньки. Я почему-то вспомнил про Анькин берет. Так.
- Так, - сказала жена и, прищурившись, вгляделась в меня. Все сразу же поняла.
И пошло, и поехало в ее фирменном стиле. Да тебя скоро в школу перестанут пускать! Да из-за тебя ребенок мог под машину попасть! Да ты соображаешь, что ты делаешь-то, нет?! Ты соображаешь вообще?!
Голос высокий, повыше среднего женского, несколько блеющий.
"Взрослая", - с ненавистью подумал я. Женился на довольно милой девушке, а какая отвратительная взрослая тетка получилась из нее. Тетка, мамаша какого-то из моих давешних друзей.
- Да какой, на хрен, под машину попасть... Что я, не соображаю, по-твоему? - лениво, с утрированной ленью отбрехивался я.
Но ей все было мало, и она все несла, все гнала, все грузила.
Внезапно я почувствовал, что не могу больше этого слышать. Во что б это ни стало надо заткнуть это мурло, шевелящее губами, издающее высокое блеянье. Годами настаивавшаяся ненависть затопила меня. Уже не соображая, что делаю, я ткнул в мурло кулаком раз, ткнул два, ткнул три...
Дальнейшее я помню как-то смутно.
- Дима, он бьет меня! - вроде бы заверещала она, во всяком случае стала как-то апеллировать к Диме.
Димин желтый свитер вплыл в прихожую. Лица его не помню. Некоторое время он стоял, похоже, прикидывая, оценивая. Потом резко, четко дал мне в скулу. Я отлетел, чуть было не упал, нелепо засучил ногами на циновке перед туалетом, она ерзала; все же я устоял.
Секунду мы стояли, глядя друг на друга. Я вдруг понял, что продолжения не последует. Жена и сын куда-то пропали.
Истерически похохатывая, что-то плетя о причудах женского сердца, я завязывал шнурки. Дима мрачно, молчаливо нависал надо мной. Потом он настежь распахнул дверь, привалившись спиной к косяку, приобретя вид наполовину распятого.
Я вдруг вспомнил.
- Дима, - сказал я ему, - дай в долг тридцатник.
Странно, но я отчетливо помню, что мне хотелось дать понять ему, что я на него не сержусь. Дима что-то мрачно ответил, я не понял что, только понял, что тридцатника мне не будет.