Выпрямившись, я увидел, как из кабины выходит сухонький старичок. От душа он раскраснелся. Он вздрагивал, кутаясь в полосатое полотенце, потом осторожно засеменил к выходу. И тут вдруг упал. И хотя он еще протянул руку в мою сторону и как-то неуверенно улыбнулся, словно прося прощения, я не пошевелился. Пар медленно разлился по всему помещению и погасил наконец зеркала. Рука упавшего безвольно опустилась. Он все еще улыбался. Я вышел в коридор — никого. Закрыл дверь и пошел в свою комнату.
На улице, как и ожидал, стояла жара, типичная для позднего лета. Незадолго до того проехала, должно быть, поливалка, в сохнущих лужах еще чувствовалась исчезающая прохлада. Позвонил Перкинсу. Он сразу же взял трубку, что меня удивило.
— Хорошо, что ты здесь, — сказал Перкинс.
— Почему? — спросил я.
— Завтра, — ответил Перкинс.
— Уже завтра? — спросил я.
Договорились встретиться в шесть вечера. И Перкинс повесил трубку. Мы никогда не болтаем по телефону. Может повредить нашему гешефту.
Поехал в «Стальной шлем». Это такая харчевня за городом. Когда-то там был полигон, отсюда и название.
Люблю посидеть здесь, особенно летом, в жару, когда воздух стоит неподвижно и все будто влито в этот неподвижный, тихий воздух. Харчевня затрапезная, запущенная. Мне это нравится, мне это подходит. Гравий в саду перемешан с палой листвой. Со столов и кресел облезает краска. Розовая, светло-голубая и зеленая. Под каштанами чудесная тень. Каштаны зеленые. Передо мной кружка пива. Пока хозяин ставит передо мной пиво, я гляжу из сада на улицу, объятую серо-желтым зноем. Зной похож на большую ленивую кошку, серо-желтую, сонную.
Кладу ноги на стул, рассматриваю ботинки, шевелю кончиками пальцев. О чем я думаю? Не знаю. Потом пью пиво.
Чаще всего я езжу в харчевню один. Чем занят Перкинс, меня не интересует. У нас разные наклонности. Слишком разные для того, чтобы дружить. Мы никогда не говорим об этом, но мы это знаем.
Перкинс обычно убивает время у Итальянца. Все чинит его мотоцикл, даже когда тот в полном порядке. Или сидит с Итальянцем возле барака, и тогда они молча пьют вино. Итальянец рад, что не один, и Перкинс тоже.
А я вот люблю быть один. Одиночество даже стало моей потребностью. Свет под деревьями, когда печет солнце, зеленый, нежный. Люблю. Снимаю куртку, загораю. Иногда подремываю.
Сама харчевня — это списанный железнодорожный вагон без колес, товарный вагон для перевозки скота, в котором различные владельцы с течением времени понастроили всяких закутков и чуланов. Если бы все это не обросло листвой и вьюнами, вид был бы жалкий. А так есть в нем даже что-то сказочное.
Если я с девушкой, мы прогуливаемся вокруг дома. Безлюдье полное. По вьюнам с их тоненькими усиками ползают красные муравьи. Однажды на нас глядела собака, но кому это мешает?
Все больше и больше становиться самим собой, пока окончательно не достигнешь этого: виделось мне дерево, чья кора становилась все толще и толще. Никто не мог ни повалить, ни спилить его. Оно было сильным, могучим и умирало своей смертью. Листья кружились, как бабочки на ветру! Дело было осенью, и уже шел снег. Жидкий и тонкий, как стекло, снег. Девушка танцевала по комнате, ей было очень весело. Играла пластинка, я ел грушу, улыбался. Потом лег, сделал вид, будто приманиваю к себе кошку. Закрой глаза, говорил я, закрой глаза, — да, вот так мне все и снилось, так и виделось.
Просидел часа три или четыре, нежась на солнце. Все так приветливо кругом. Быть расположенным к миру, отсутствуя в нем. Быть нереальным в реальности. Правда, тогда непременно натворишь что-нибудь запретное: я засмеялся. По улице шел человек с велосипедом. Переднее колесо было спущено. Человек потел.
— Разрешите пригласить вас на кружку пива, — сказал я ему. Он с удивлением посмотрел на меня, отказался.
— Тороплюсь, — сказал он.
— Ну, тогда в другой раз, — сказал я.
В половине пятого харчевня стала заполняться рабочими с окрестных фабрик. И так каждый день. Большей частью это были пожилые люди, проработавшие всю свою жизнь. Смотрят на меня и думают, наверно: этот парень не в порядке, не работает и не хочет работать, — и тут они совершенно правы.
Почему-то я всегда улыбаюсь, когда вижу людей, у которых, как говорится, все в порядке, но это не насмешка, а беспомощность, что-то вроде отчаяния.
В шесть встретились с Перкинсом. Он уже стоял под светящейся вывеской кафе, где мы договорились встретиться, и курил. Я разглядывал его, пока он не заметил моего приближения. На свету лицо его было еще бледнее, чем я его помнил. Бледность — единственная его примета. В остальном же он выглядел как банковский служащий: не будь он пропащий, он бы, наверное, и стал им. Что происходит с ним, думал я, не знаю.
Мы обнялись. Перкинс хлопнул меня по плечу.
— Как дела? — спросил я, когда мы вошли в кафе.
— Чудесно, сам видишь, — ответил он.
Рассказал ему о своем путешествии, обо всем, что видел. Перкинс не перебивал, не задавал вопросов, и я не был уверен, что он слушает, но это было неважно. Под конец я достал бумажник, вынул фотографию.
— Вот мой сын, — сказал я, — только я не знаю, где он теперь и что с ним.
Перкинс засмеялся.
— Мне это нравится, — сказал он.
— Ну а что ты поделывал все это время? — спросил я.
— Ничего, — ответил Перкинс.
— Мне это не нравится, — сказал я, и мы оба засмеялись.
Перкинс дремлет. Спит. Не просыпается. Вот черная косынка, которой он повязывает шею.
Когда я увидел, что тебе так худо, мне стало жаль тебя. Но я не знал, что делать. Не знаю и теперь. Мотоцикл стоит у дверей, конь мой, друг мой, он готов стартовать в любую минуту.
Страна была огромная, зеленая и огромная. Ручьи были в ней и озера. Они сверкали на солнце. И была там какая-то музыка, дивная музыка, и деревья, трава и скалы стояли как зачарованные.
— Хотя и со мной кое-что приключилось, — сказал Перкинс. — Ты не поверишь.
Он смотрел на меня, откинувшись. Он щурился от дыма, заполнявшего помещение.
— Невероятная история, — сказал он, — я должен тебе рассказать.
И под звуки музыки, которая стала совсем громкой, он рассказал.
Был я на Шоттерском озере, там никого не было, только собака. Поиграл с ней, и она стала ручная. Даже лизала мне руки. Я взял камень и бросил его далеко в поле, а собака нашла и принесла. Камень был горячий от солнца.
Спустился к воде, собака за мной. Вода неподвижно серела в четырехугольном ложе купальни, без малейшей волны. В одном углу росли камыши, всего четыре или пять штук, но и те стояли тихо, как нарисованные.
На берегу валялись всевозможные пластмассовые пузырьки от масла для загара. Я бросил их в воду и посмотрел, как они плавают. Потом наполнил их до половины водой. Теперь они неподвижно стояли под водой, как рыбы. Хотел заставить собаку принести их, но она не согласилась.
Потом я некоторое время плавал один в озере, собака стояла на берегу и смотрела на меня. Небо надо мной было совершенно пустым и чудовищно знойным.
Сколько я ни звал собаку, она не пошевелилась. А когда я спал отъезжать, собака отбежала и залаяла. Можно было подумать, что мы чужие и никогда не видели друг друга.
Я ничего не говорил, сидел и смотрел в темную глубь кафе.
Перкинс сказал:
— Завтра начинаем.
— Что ж, — сказал я.
Мы были рады, что в кафе так шумно и так темно. Это облегчало нам положение. Трудно ведь признать, что в разговорах давно уже нет никакого смысла.
— Надежд у нас никаких, — сказал Перкинс через некоторое время. Засмеялся и спокойно добавил: — Вот почему мы безнадежны.
Я не устал, а хотелось бы. Какое-то время колесил по городу вдоль и поперек. Перкинс не поехал со мной, я был один. Выспаться бы.