Выбрать главу

Когда у кафе, где мы с Перкинсом договорились встретиться, ко мне обратился перекупщик, я невольно улыбнулся.

— Нет, спасибо, — сказал я ему, — не принимаю.

Он сразу же отвернулся от меня и стал озираться по сторонам.

— Здор́ово, Перкинс! Как дела?

Он пожал плечами, улыбнулся. Я сел, заказал пиво.

— Знаешь, — сказал Перкинс, — со мной вышла сегодня история: я нашел твоего сына! Да, представь себе, он играл вот на этой самой площадке. Все катался вокруг качелей на трехколесном велосипеде. Целиком ушел в это занятие. Я уж хотел было подойти и сказать, что я, мол, Перкинс, друг твоего отца, ты ведь знаешь меня, но не стал. Он так ровненько ездил по кругу, что я бы ему только помешал. И я не стал.

— Очень мило с твоей стороны, Перкинс, — сказал я.

Мы стали играть. Игра, в которую мы играли, проще простого: кто вытащит карту покрупнее, тот и выигрывает. Сыграли партий десять. Перкинс ловко тасовал и все выигрывал. Потом он проиграл и предложил мне повысить ставку.

— Как хочешь, — сказал я.

— Мне все равно, — сказал Перкинс.

Я сказал:

— В том-то и прелесть игры.

С переменным успехом мы играли дальше. Перкинс удовлетворился тем, что пробовал угадывать карты, которые доставал из колоды. В половине шестого мы поехали к Итальянцу, он уже поджидал нас.

Вечер был чудесный. Мы прогуливались по площади, на которой тихо чернели автомобили, похожие на насекомых. Небо было еще совсем светлое, с золотыми краями, не пускавшими темноту. На по-вечернему белесой голубизне покоились светлые облака. Говорили о пустяках, то есть Итальянец рассказывал что-то из своей жизни, а мы слушали.

— На родине у меня, — говорил Итальянец, — земля плоская и однообразная. Представьте себе страну серую, зеленую, ровную. Улицы как стрелы. Запыленные деревца поникли от зноя. Страна бедная. Мужчина на улице помахал рукой. Я взял его с собой. Спросил, куда ему, мне, мол, туда-то и туда-то. Подходит, сказал мужчина, как раз туда-то мне и надо… Странно, я знал, что мужчине безразлично, куда я его отвезу, но услужить ему было приятно, так он был горд.

Итальянец вдруг замолчал. Потом сказал:

— О чем это я? Я деловой человек, дела мои ни к черту, а плету что-то о гордецах, которые мне нравятся.

— Все поправимо, — сказал я.

— Что именно? — спросил Итальянец.

— Все, — сказал я, — нужно просто разгромить все к чертовой матери, тебя, твой дом, все дома…

Итальянец фыркнул.

— Он прав, — сказал Перкинс, — да ты не любишь про это слушать.

— Представьте, — сказал Итальянец, — иду я тут по городу и встречаю девушку, которую знал много лет назад: она совершенно не изменилась за все эти годы, ни чуточки, осталась такой, как была! Ну разве не волшебство?

— Да, — сказал Перкинс, — но только для тебя.

Наконец в семь подъехала машина торговца. Мы видели, как она с выключенными фарами въехала на площадь. Было еще не темно, самые сумерки. Торговец вылез. На нем был черный костюм с белой строчкой на отворотах. Сначала он заглянул в темное нутро машины, потом обошел вокруг нее. Потом снова заглянул внутрь, будто там был кто-то еще, кого нам не было видно. Потом он протянул нам два нейлоновых пакета, Перкинс забрал их и отнес в дом.

Понюхали. Перкинс понюхал еще раз. И улыбнулся.

— Хорошая штука, — сказал он, — даже очень.

Вот так-то! Итальянец достал деньги из коробки, которая была под диваном, хотел пересчитать их на глазах у торговца. Тот жестом показал, что это лишнее. Сунул деньги в карман. Когда мы потом вышли из дома, торговец уже влез в свою машину. Нажал на стартер и медленно поехал по аллее, образованной другими автомобилями. Погасил фары, потому что как раз включили освещение. Потом помигал, как было условлено, и свернул в переулок. Небо было темно-серого цвета с чернильными тучами, очень красиво. Я посмотрел на часы: не прошло и десяти минут.

Когда-то пригрезилась мне огромная страна, зеленая и огромная. Ручьи были в ней и озера. Они сверкали на солнце. И была там какая-то музыка, дивная музыка, и деревья, трава и скалы стояли как зачарованные.

До двенадцати я работал с Перкинсом в бараке. Работали мы молча. Слева Перкинс, справа я. Я гордился этой работой. Само совершенство. И я знал, что они-то, наши клиенты, уж точно на это клюнут. Руки я припудрил, чтобы к ним не прилипали нейлоновые пакетики. И маленькие весы для почтовых отправлений были в белой пыли. Да и сами мы в призрачном свете барака выглядели как мукомолы. Итальянец сидел на диване и смотрел на нас. По временам он выходил из дома и беспокойно прохаживался между автомобилями — не делай он этого, никому бы и в голову не пришло, что здесь занимаются чем-то запретным.

— Закрой дверь, — сказал я Итальянцу, когда снаружи подуло. Ночь стала прохладной, темной. Работали мы ритмично — так можно было ни о чем не думать. Уверенность собственных движений радовала нас. Так, наверно, радуются слепые, когда плетут корзинки или циновки, не видя того, что делают.

Закончив работу, сели за ужин, который уже приготовил Итальянец. Он так разложил бутерброды и расставил бутылки с пивом, что все у нас было под рукой, как у избалованных детей. Мы болтали и за разговорами совершенно забыли, почему мы здесь. Прекрасно сидеть так в самой сердцевине ночи и болтать. Итальянец рассказывал.

— Годами, — говорил он, — я ходил в один и тот же ресторан, на углу большой площади. Официанты то и дело должны были выбегать из ресторана, чтобы обслужить тех, кто сидел за столиками на улице. Особенно тяжко стало летом, из-за нашествия приезжих. Владельцу ресторана пришлось нанять еще одного кельнера. Оба, владелец и кельнер, целый день сновали из ресторана на площадь и обратно, чтобы удовлетворить пожелания посетителей. Но если владелец год от года становился все зажиточнее, то о кельнере этого нельзя было сказать. И вот однажды у него родилась преступная мысль оттяпать у владельца хотя бы причитающуюся ему долю. Он убил владельца и присвоил себе половину всего. Вскоре после этого его схватили и на суде приговорили к смерти. Когда ему объявили приговор, он сказал: Сначала меня хотел волк задрать. От него я ушел. Да толку, как видно, мало. Не от волка погибнешь, так от его тени.

— Печальная история, — сказал Перкинс.

— Но ведь это сказка, — сказал Итальянец.

Так мы и беседовали до самого рассвета. Я молчал, только слушал. Одна история вытекала из другой. Если кончал Итальянец, тут же начинал рассказывать Перкинс. Под конец Перкинс рассказал о мальчике, с которым дружил в детстве.

— Этот мальчик, — сказал Перкинс, — больше всего на свете любил игру на флейте. Просто жить не мог без нее. Кроме игры на флейте, у него не было никаких других склонностей. Нередко он часами бродил по темному запыленному чердаку дома, в котором жил с родителями. Это совсем не успокаивало его, но он и не мог бы сказать, чего именно хочет, что именно могло бы хоть на время успокоить его. Он рылся в старых сундуках, которые взламывал стамеской. И ничего там не находил. В бессильной злобе частенько колотил ломом по стенам или по железным кроватям, которые ржавели в углу. Только игра на флейте могла его до какой-то степени успокоить. Я сидел на ложе, — рассказывал Перкинс, — сделанном из матрацев, и часами играл, не обращая внимания ни на кого вокруг. Это было прекрасно.

Около шести Перкинс смахнул пакетики в сумку, которую носил на ремне. Мы покинули резиденцию Итальянца, уличные фонари еще горели, оживленное утреннее движение приняло нас в свои ряды, на что мы и рассчитывали.

Когда мы остановились на перекрестке, я показал рукой на сумку Перкинса.

— Ты похож на разносчика пива, — сказал я.

— Так ведь чем-то в этом роде я и занимаюсь!

Мы рассмеялись. Маленькая девочка — она стояла около гидранта — все смотрела на нас. Потом спряталась за гидрант и высунулась оттуда. Мы помахали девочке рукой, тогда она вышла совсем и улыбнулась.

Мы поехали на главный вокзал и спрятали сумку в автоматическую камеру хранения. Полицейские поднимали какого-то человека, бездыханно валявшегося на мостовой. Уборщицы подметали перрон. Во всем, казалось, был скрытый смысл. Через стеклянную крышу вокзала падал неверный свет. Так значительны были поезда, что стояли в зеленых, пропитанных дождем сумерках, так озабоченно сновали люди. Почти невозможно было себе представить, что в мире могли быть и цель, и бесцельность. Но было и то, и другое.