Седло на моем мотоцикле замечательно нагрелось на солнце. Пакет я засунул под куртку. Чувствовал его во время езды. Какая-то женщина вихляла бедрами на тротуаре. За ней виднелся рекламный щит.
Не ожидал, наверное, сказала женщина.
Нет, сказал я, что да, то да.
Съехал под мост, в туннель. Над ним виднелся рекламный плакат. Превозносили какой-то сорт пива. Висели флажки. Наконец-то синее небо!
Как, вскипая, сверкает и улыбается море! Как наваливаются на остров волны! А ведь я был там когда-то. Как скачет по воде галька! Как звенит! Звук идет из глубин Прошлого. Звенит. Прислушайся! Слышишь?
— Раз уж мы не можем надеяться на прошлое, — сказал я женщине, — нам остается только будущее.
— А разве у нас есть будущее? — спросила она. — Разве оно разрешено нам?
Грузовик перегнал меня. Немного качнуло порывом ветра. Стояла жара. Раскаленные городские крыши под солнцем. Скопления людей в домах и башнях. Светофор, рассекающий поток машин.
Мужчина уже ждал на углу, у магазина. Как условлено, он разлядывал телевизоры на витрине. Но я заметил, что он занят и другим: стоял так, чтобы в зеркале можно было разглядывать прохожих. Трюк был до того стар, что я невольно засмеялся.
Я быстро подошел с другой стороны, обменялся с ним, зашел за угол, потом вернулся в магазин. Некоторое время слушал пластинки в отделе музыкальных товаров. В кабине пересчитал деньги, которые от него получил. Купил несколько пластинок и вышел из магазина. Мне нравилось, что вокруг было много людей с точно такими же магазинными пакетами, как у меня.
До вечера я разъезжал по делу; потом поехал к Итальянцу. Перкинс уже был здесь, и мы стали пересчитывать деньги. Итальянец, согнувшись над столом, смотрел на наши руки. Свою долю он тут же засунул в коробку под диваном.
— Она приносит счастье, — сказал он, и мы засмеялись. Смех, однако, был незлой. Ведь почти трогательно видеть людей, у которых есть привычки, свойства. Мы смеялись, а Итальянец радостно скакал вокруг стола.
Итальянец носил майку в бело-голубую полоску. Голова и руки странно выныривали из нее, потому что в темноте она загадочно белела. Мы вышли из дома. Итальянец позвонил девушке, и она пришла. Вокруг лампы кружили ночные насекомые. Ночь была беззвездная, сделанная из одной мягкой темноты. Мы сидели за столом и пили. Итальянец целовал девушку. Временами мы принимались смеяться, потому что становилось страшно. Итальянец вдруг вскочил, схватил какую-то промасленную тряпку, обмотал ею голову. Вышел из освещенного круга в темноту и превратился в странного зверя. Зверь был ранен и на наших глазах умирал.
— Это для тебя, — сказал Перкинс. И показал нож, который купил. Нож был автоматический, с пятидюймовым лезвием. Вдоль тупой стороны тянулся глубокий желобок. Перкинс бросил нож в дверь, и он, вонзившись, закачался.
— Я волк, — закричал Итальянец, снова поднявшись.
— Мы знаем, — сказал я, — помним.
Перкинс принес несколько гроздей бузины и подавил ягоды. Кашица сильно пахла. Перкинс вылизал ее. Выпили. Кашица издавала сладкий запах. Я лизнул. Мы продолжали пить, а Итальянец с девушкой тем временем ушли в дом. Когда они заперлись, я встал, прижался лицом к окну и заглянул в комнату.
На следующий день работал с клиентами. Все шло гладко. В шесть я в последний раз был в переходе. Играли куранты. Мне прямо хотелось танцевать под них. Было страшно. Я быстро вошел в туалет. За планкой осталось всего несколько пакетиков. Один я вскрыл и понюхал. Потом сосчитал деньги, денег было много, но настроение мое не улучшилось.
Нет, думал я, умирать не хочется, но смерть привязчива. Она меня не отпустит.
В городе было так пусто, что я подумал, что день воскресный. Потом увидел часы на лавке часовщика с указанием дней недели и понял, что еще будни. Купил газету, но тут же и бросил ее рядом с киоском. Пошел в «Баию» — вроде затем, чтобы взять какую-то забытую вещь. Но я ничего не забыл. На кровати лежала записка. Предупреждение насчет квартплаты. Я попытался улыбнуться, но улыбки не получилось. Вышел из дому.
Когда я пришел к Итальянцу, Перкинс уже лежал в забытьи на диване. Говорить он почти не мог. Я потрогал его лицо. Как тяжелы черты лица спящего. Развязал косынку. Вот она, косынка Перкинса.
— Да пусть, — сказал Итальянец с порога, — мне он не мешает.
Я попытался потихоньку говорить с Перкинсом, но он меня не слышал. Поцеловал его. Итальянец засмеялся.
— Держался бы девиц, это вернее, — сказал он.
— У тебя только одно на уме, — сказал я, — ничего другого ты не понимаешь.
Потом мы сидели вдвоем перед бараком и пили. Итальянец рассказывал о женщинах, которых знавал. Я слушал, вернее, заставлял себя слушать. Несколько раз чуть было не отвлекся, но все-таки продолжал слушать дальше.
— У тебя есть дети? — спросил я Итальянца.
— Да, у меня сын, бог знает где он.
Потом — Итальянец был уже пьян — он вынес из дому фонарь и осветил все вокруг. Тут только я заметил, какая огромная и черная вокруг была ночь и как мы были в ней бесприютны.
— Видишь, — сказал я Итальянцу и показал рукой в темноту. Огромное пространство. И ничего в нем не было. Как мальчик играл на флейте, ни на кого не обращая внимания. Это было прекрасно. Человек всегда одинок. — Видишь, ничего нет, — сказал я Итальянцу, но он не слушал. Он насвистывал что-то, подливал мне. От его небрежности стакан переполнился, и вино побежало на стол, и дерево стало жадно впитывать его. Я смотрел, как медленно увеличивалось пятно. Итальянец выпил и снова заговорил.
Я поднимался по лестнице «Баии». Какая-то собака смотрела на меня. Собака с Шоттерского озера. Стояла на площадке под лампой. Я позвал ее. Тогда она убежала.
В комнате я бросил деньги на пол. Достал другие из шкафа и бросил их туда же. Я валялся на деньгах, а поскольку плохо их чувствовал, то разделся и, смеясь, стал снова валяться.
На другой день, когда поехал в «Стальной шлем», я все еще был не в себе. День был свеж, деревья и листья скрючились в стылом серебре воздуха. Это мне нравилось, потому что казалось, что и у меня руки из стекла, что я легок и прозрачен, как фонтанная струя. Листья хрустели и потрескивали, когда я сидел в саду за столом. Запах лета все еще держался. Я чувствовал всего себя, живого, и когда касался стакана, стоявшего передо мной, и когда касался стола, который был весь в царапинах и с облупленной краской.
Откинувшись назад, я смотрел на светящиеся верхушки деревьев. Кто-то повесил эти гирлянды из света и жемчуга. Сверкающие точки бегали под бархатом моих век. Я держал глаза закрытыми. Была ночь. Я улыбался, думая о том, что мог бы летать над ночными безднами и издавать странные крики.
Огромная страна; над нею тьма. Кажется, темнеет, но потом замечаешь, что нет, это было темно, а теперь начинает светать.
Видел бы это Перкинс!
Какое-то время тихо сидим в саду. Здесь так тихо.
— Уезжаю, — говорю я, — поедешь со мной?
Но уже раскаиваюсь, что спросил.
— Ты не обижаешься? — спрашиваю.
— Да нет, — говорит Перкинс.
— Знаешь, — говорю я ему.
— Да, знаю, — говорит Перкинс, — можешь не объяснять.
Я сидел в саду, пока не стемнело. В зале зажгли свет. В снопах света, падавших из окна, летали всякие насекомые. Говорят, что они танцуют, но это неверно. Это ведь не развлечение для них, а сама жизнь.
Бродил по городу. Делать-то нечего. Как вспыхнуло лицо от беспричинной радости. Мне на ум приходило много мест, которые я бы мог посетить. Но по некотором размышлении мне начинало казаться, что это слишком далеко, у черта на куличках. Сил никаких. Один раз даже выпали из руки деньги.