— Я уже сказал: вы заблуждаетесь. Она лишь два-три раза заходила ко мне, как гостья, и это все.
— Так, значит, у вас с нею нет никакой связи?
— Никакой.
— И вы можете в этом поклясться?
— Не смешите меня…
— Умоляю вас!
— Хорошо, чтобы вас успокоить: я клянусь.
Лутвей откинулся на спинку стула и уставился в пространство расширенными глазами.
— Значит, и это тоже было ложью, — с грустной безнадежностью произнес молодой человек, со свойственной пьяным людям быстротой он перешел из одного состояния духа в другое. — Все ложь, все ложь, — повторял он, — и ее последние слова тоже ложь. А я верил ей, она говорила, а я верил, я подозревал, что она врет, но она уверяла, будто говорит правду, вот я и поверил вопреки предчувствию, вопреки разуму. А эта муха, эти мушиные крылья — на кой черт они мне были нужны, если все ложь?! Зачем нужна была эта ссора, зачем я съехал с квартиры, если все было ложью? Я ведь не собирался ссориться, но я был нолем, только нолем, круглым нолем, а она лгала, и ее последние слова тоже ложь…
Лутвей говорил точно в бреду, точно в забытьи.
— Послушай, мой мальчик, — сказал Кулно Лутвею тоном старшего брата, — я думаю, на сегодня хватит, у тебя в голове туман, потолкуем обо всем завтра, посоветуемся. Давай-ка я отведу тебя домой, пойдем вместе, на свежем воздухе тебе сразу станет лучше.
Но Лутвей не хотел уходить. Он опять обратился к Мерихейну:
— А я-то, дурак, ревновал ее к вам. Потому и ссора вышла. Правда, я старался вбить себе в голову, что этого быть не может, что это неправдоподобно, невероятно, неслыханно — чтобы Мерихейн и она, — и все равно верил. Она еще говорила о каком-то кузнеце или слесаре, дескать, с ним у нее что-то было. Может быть, в конце концов это и есть правда, может быть, она действительно обманывала меня с этим балбесом… Черт побери, — повернулся он к Кулно, — если бы ты знал, какую я себе набил оскомину, как мне больно!
— Давай-ка пойдем домой, там поговорим, там все обсудим, если ты захочешь, а здесь могут посторонние услышать, — мягко говорил Кулно, стараясь успокоить Лутвея.
— Пусть слышат, — сказал Лутвей громко. — Я не хочу идти домой, я не хочу видеть комнату, где она мне лгала, где я, осел, ей верил. Знаешь, брат, таким вислоухим ослом я никогда прежде не был.
— А я был, — простодушно признался Кулно.
Это рассмешило Лутвея.
— И ты тоже?
— Да, и я тоже.
— Неправда!
— Совершеннейшая правда.
— Но таким-то ослом, как я, еще никто не был.
— Мы все бываем порою ослами, — подал голос и Мерихейн.
— И вы? — Лутвей с удивлением уставился на Мерихейна.
— А как же иначе.
— И даже теперь?
— Как знать, может быть, еще и теперь. Но послушайте, молодой человек, что я вам скажу: на свете стоит жить только до тех пор, пока мы еще способны быть ослами, а все, что придет после этого, сгодится нам лишь для спасения души.
Признания Кулно и Мерихейна несколько охладили пыл Лутвея, но домой он все же пойти не захотел, и Кулно повел его к себе.
27
Когда они оказались в теплой комнате, выпитое вино с новой силой ударило в голову Лутвея, и, охваченный жалостью к себе, молодой человек долго исповедовался в своей жизни, в своих грехах, в своих несчастьях. Ему и прежде случалось с пьяных глаз откровенничать, но никогда еще он сам себя так не растравлял, никогда не жаждал утешения с такой си той. Он чувствовал себя мальчишкой, чувствовал себя униженным, выставленным на посмешище. В конце концов на его глазах выступили слезы, они стекали скупо, по капле. Это даже нельзя было назвать плачем, и все же Лутвей плакал. Так, бывает, слезятся глаза на сильном ветру.