В коридоре Евгения Владимировича окружили товарищи, жали руку, говорили простые, обычные слова, но так задушевно, что он, растерянный, бормотал: «Ну с чего вы…» Подошел и Брайнин, моргал близорукими, добрыми глазами:
— Должен сознаться, Евгений Владимирович, что мы на партбюро, так сказать, поторопились. Я очень рад, что теперь все ликвидировано.
Он крепко пожал руку Соколовскому.
— Спасибо… Наум Борисович, по-моему, вы все же не учли, что при электроэрозионной обработке, если применять мягкий режим, точность чрезвычайно высокая…
Трифонов старался себя сдержать, сказал Обухову:
— Во всяком случае, хорошо, что с этим покончили, — есть вещи поважнее. Я все думаю о сборочном…
На самом деле он думал о другом — о жизни. Впервые он вдруг почувствовал смертельную усталость. Хорошо бы уснуть и не проснуться! С такими мыслями он пришел домой, прикрикнул на Петю, а жене сказал, что должен еще поработать.
Он долго сидел над бумагами, не различая букв. Потом вздрогнул. Кажется, и я поддаюсь… Нужно подтянуть себя! Если я раскисну, что же получится? Я всегда говорил, что развалить ничего не стоит… И он стал внимательно читать записку директора стекольного завода.
Савченко шел домой и все время улыбался.
Вышло очень хорошо, я даже не смел об этом мечтать… Потом он вдруг помрачнел: как я мог подумать, что Коротеев трус? С моей стороны это отвратительно! Он был в отпуске, не знал, что произошло, осветили ему неправильно. Когда я с ним заговорил, он не счел нужным мне давать объяснения. Действительно, почему он станет мне исповедоваться? Достаточно он слышал от меня глупостей. Мне самому смешно, когда я вспоминаю, как спрашивал его, следует ли добиваться личного счастья. Ясно, что в его глазах я желторотый птенец.
Кроме того, он должен меня считать бестактным: приставал к нему с дурацкими вопросами, почему Елена Борисовна не уходит от Журавлева. Конечно, я не мог знать… Но выглядело это бесцеремонно и глупо.
Думая о своем недавнем прошлом, Савченко удивлялся. В двадцать пять лет я вел себя как школьник. Ему казалось, что прошло очень много времени с того дня, когда на вокзале, провожая Соню, он все еще мечтал услышать от нее признание. А с того дня прошло немногим больше года.
Соня приезжала на похороны отца и сразу уехала. Вначале она писала Савченко; письма были сдержанными, она рассказывала о работе, о Пензе, о том, что была в театре; на страстные объяснения Савченко не отвечала. Он понял, что настаивать смешно, стал писать реже и спокойнее. Последнее письмо от нее он получил с поздравлением к Новому году; после этого он два раза написал, но Соня молчала.
Он часто вспоминал их встречи, ссоры, сопротивление Сони, которое он прежде объяснял ее рассудительностью. Теперь он говорил себе: никогда она меня не любила, в этом все дело. Иногда она поддавалась силе моего чувства. Может быть, в лесу, когда она сама начала целовать, ей показалось, что она способна полюбить, но это было от сердечной неопытности. Наверно, и Соня изменилась за год. Надежда Егоровна прочла мне кусочек ее письма — она пишет про какого-то Суханова. Может быть, это тот, кого она полюбила? Что же, нужно уметь смотреть правде в глаза. Для нее это было детским увлечением — и только. А я ее люблю еще сильнее прежнего. Говорят, что первая любовь быстро проходит, у меня не так. Я все время себя ловлю на том, что разговариваю с Соней, думаю: сейчас она бы рассердилась, а сейчас, может быть, улыбнулась…
Часто он вынимал из бумажника маленькую фотографию. Соня снималась для удостоверения, лицо было напряженное, глядела прямо в объектив. Такой Савченко часто видел ее в жизни. У Сони были черты лица, как будто очерченные острым карандашом, глаза большие, ясные; она глядела пристально, даже строго, а в минуты большого волнения глаза начинали тускнеть, тогда она бледнела и отворачивалась. Такой он тоже помнил ее и печально повторял иногда вслух: «Соня!..»
Савченко был веселым, общительным; всегда у него было много друзей, он охотно ходил в гости, бывал в клубе, участвовал в драмкружке и на чеховском вечере играл в «Предложении». Он нравился женщинам — черный, курчавый, и по внешности и по живости характера настоящий южанин. Наташа Дурылина, которую считали самой красивой девушкой поселка, с другими неприступная, кидала Савченко такие взгляды, что он, стесненный, вздыхал. Сердце его было занято Соней, и он не представлял себе, как может его увлечь другая женщина. «Неужели тебе не нравится Наташа?» — спросил его как-то молодой инженер Голиков. Савченко рассмеялся: «Да разве она может не нравиться?» Он любовался ею, как можно любоваться статуэткой или цветком. А ночью перед ним стояла Соня, такая, какой он видел ее однажды в лесу, — раскрасневшаяся, с растрепанными волосами, с глазами, будто освещенными изнутри, которые она тщетно пыталась от него спрятать.