– У вас кожа, как у персика, – неожиданно сообщил он. – Как у белого персика. А ваши глаза… как смотреть на небо в просветах апельсинового дерева.
Никто и никогда ничего похожего ей не говорил. Они не дотрагивались друг до друга, но она чувствовала его запах, смесь дыма и недешевого мыла. Этот запах исходил от него волнами, с каждым ударом сердца. Никогда не подозревала, что мужчина может так замечательно пахнуть.
И конечно, имя. Окружение переименовало их в Виталя и Риду, хотя на самом деле не так. Видаль и Рита. Эти неверные буквы, это забавное совпадение словно перебросило между ними мост веселья и открыло шлюзы их душ.
– Вы не хотите увидеться еще раз? – спросил он, и она ни на секунду не задумываясь ответила “да”. Рита и Видаль.
Неверные буквы сделались верными, все, что было сломано, вновь стало целым, а хаос преобразился в так любимый ею порядок.
Они сошлись, стараясь соблюдать тайну. Видаль раздел ее в той самой комнатке, что она снимала с сестрой, – неумело и быстро, словно уже очень долго стремился прикоснуться к ее обволакивающей, как он сказал, мягкости. Никто и никогда не называл ее красивой, ни разу за всю ее двадцатидевятилетнюю жизнь, – а теперь она внезапно осознала: это правда! Как же она не замечала! Ее глаза и вправду как небо, прикрытое танцующими веточками ресниц, а сама она преобразилась в сочный плод, которому выпала счастливая доля спасти жизнь погибающему в беспощадной пустыне жизни бедуину. Все происходящее казалось ей странным, почти невероятным, никогда и никем до нее не пережитым. Она не узнавала сама себя. Рита Гертруда Блисс, счетовод в филиале чайной фирмы, та самая, которая когда-то часами ревела на щелястом полу в обнимку с тряпичной куклой, а в комнате с утра до вечера стоял горячий туман от материнского утюга, – кому бы пришло в голову назвать ее сокровищем или белым персиком? Внезапно исчезла угольная пыль, замер уличный шум… уже не надо ломать голову, что они с сестрой могут себе позволить, а чего не могут. Видаль… о, этот серо-зеленый отсвет в его глазах, этот волшебный оттенок кожи, как у высушенного на солнце табака! Он помог ей представить саму себя как белую башню маяка в гавани – радость и облегченный выдох мореплавателя, – как раскаленный нож солнца, прорезающий щели в ставнях в часы сиесты.
Никто не знал про их встречи. Никому и не следовало знать.
Рита до сих пор краснеет, когда вспоминает, как Мейбл после очередной репетиции в театральном обществе явилась домой раньше обычного. И не смогла открыть – дверь была заперта изнутри. Как она лихорадочно натягивала пояс с резинками, как Видаль трясущимися руками неумело застегивал ей на спине лифчик, а Мейбл стучала все сильнее, начала злиться – даже представить не могла истинную причину задержки. И как они открыли в конце концов – красные от смущения, с растрепанными волосами, как врали… Мол, слушали музыку, танцевали и так увлеклись, что не слышали стука.
– Ты же сначала просто поскреблась, – объяснила, мучаясь от вранья, Рита.
Было такое… Потом Рите приходила в голову отвратительная мысль – лучше бы она вообще не встретила Видаля.
Если бы в тот осенний вечер все шло как обычно, как в любой другой осенний, зимний, весенний или летний вечер, ничего бы не случилось. Они бы не встретились. Видаль ни за что не пошел бы в Хаммерсмит-Пале. Ни за что бы, гонимый тревогой, не покинул дом непривычно большими шагами – и все бы осталось как было. Но события в семье выбили Видаля из накатанной колеи, его целеустремленность взяла паузу, решила передохнуть, позволить ему заполнить возникшую пустоту. Если бы кому-то вздумалось описать характер и жизнь Видаля, последнее, что пришло бы в голову, – этот парень любит ходить на танцы. И этому предполагаемому биографу даже сама мысль назвать Видаля Коэнку легкомысленным или несобранным показалась бы смешной и нелепой. Но в эти последние месяцы 1928 года привычное течение жизни будто споткнулось: отец лежал при смерти.
Дежурство у постели умирающего стало ритуалом в семье Коэнка. Дежурила мать, ее сменяли братья и сестры, он сам – и в один прекрасный день почувствовал, что задыхается. Наверное, это и было главной причиной их маловероятной встречи. Если бы не обстановка в доме, ничто не могло бы погнать его на улицы, по которым он никогда не ходил, ничто не заставило бы его выбрать именно это время – только тревога и тоска, только растущая в душе пустыня, насквозь продуваемая мертвым ветром безнадежности.
Так и вышло, что он забрел на эти танцы, хотя танцевать не любил, да и умел-то едва-едва.
И в самом деле – бывают дни, когда человек, не зная почему, выбирает дорогу, хотя вполне мог бы выбрать другую. Что им движет – непонятно. Разочарование, тоска, ожидание неизбежного, пустота – кто знает? Да он и сам не мог бы сказать, какой душевный порыв заставил его переступить порог танцзала. Услышал звуки оркестра – и зашел. Рита все чаще думала, что именно из таких дней соткана жизнь – короткая, окаймленная вечным сном жизнь. Вот так все и происходит: у человека в душе дуют холодные ветры, он курит сигарету за сигаретой, пытается унять изматывающую тревогу, попадает на танцплощадку – и встречает Риту. А она-то зачем пошла на эти танцы? В ее возрасте полагалось бы сидеть дома, варить обед и нянчить детей, но судьба и война распорядились по-иному: она оказалась surplus girls, одной из двух миллионов девушек, предназначенных убитым на войне мужчинам.