Проверяли нас в ту ночь, можно смело сказать, — и вдоль, и поперек, и наискось. Мы опять работали в условиях бомбардировки и обстрела со стороны «противника», потом — в условиях повышенной радиации, надев специальные средства защиты. Я уже успел как-то приспособиться и наблюдал за солдатами недавнего осеннего пополнения. Их трудно было бы отличить от так называемых старичков, но у наших молодых было, пожалуй, больше задора и рвения, которые иногда успешно компенсировали недостаток опыта.
Вспоминая сейчас ту ночь, скажу откровенно: мне хотелось выжать из себя и из взвода все совсем не для того, чтобы отличиться и доказать свою правоту (это, конечно, тоже было, но, уверяю вас, не на первом плане), а чтобы не подвести товарищей, командование, весь дивизион. Я хоть и стартовик, но я довольно наглядно представлял себе, что делается в эти минуты и в кабине КП, и на СНР, и на СРЦ. Я представлял, как трудно Сереже Моложаеву и его товарищам, — любая, самая мельчайшая их ошибка записывается спецаппаратурой, а время идет, идет, идет, и цели появляются одна за другой, прикрываясь помехами и маневрируя по скорости и высоте. Я видел офицера наведения, вцепившегося в штурвал перед светло-зеленым полем экрана — даже смахнуть пот и то нет времени, — надо подвести и взять цель в перекрестке визирных линий, индикаторов, видел стреляющего за его пультом; подполковника Мельникова — за выносным индикатором кругового обзора… И каждый из нас — каждый! — ощущал беспристрастно-беспощадного проверяющего, который уже не упустит ничего, засечет любой промах, любую ошибку… Почему мы их все-таки так боимся, этих проверяющих? Не только солдаты (солдаты, пожалуй, боятся меньше других), не только младшие офицеры, но и начальники постарше. Ведь после проверки практически всегда выясняется, что прибывшие товарищи, за редким исключением, объективны, непридирчивы, доброжелательны и всегда готовы помочь «исправить отмеченные недостатки». Случаи, когда «проверка на месте, а помощь — в приказе», почти себя изжили. А мы все равно боимся, и от слова «проверка», «проверяющий» некоторых из нас просто-напросто бросает в дрожь. И это в то время, когда мы, по сути дела, должны радоваться: ведь главная цель проверяющих — не испортить нам жизнь, а сделать нас лучше, чем мы на данный момент есть, сделать здоровее и крепче нашу службу. Не знаю, может быть, это сравнение и не очень удачно, но мы в таких случаях бываем похожи на тех, кто боится идти к зубному врачу.
Нас кормили хорошим завтраком, потом — обедом (привезли все горячее, в термосах) и во второй половине дня, когда стало опять темнеть, дали команду: «Отбой — поход!»
Расчеты начали приводить установки в походное положение. Ребята мои работали и радостно и яростно. Что ж, все было вполне понятно и объяснимо: по предварительным итогам, как сказал нам капитан Лялько, наша стартовая батарея получила отличную оценку и, говоря по секрету, кое-кому из наиболее отличившихся на этих учениях солдат и сержантов светил краткосрочный отпуск с поездкой домой — на десять дней, не считая дороги.
Виталий Броварич меня и удивлял и радовал. Ведь я же практически ничего для него не сделал. Может быть, дело было в том, что я разговаривал с ним не как с потенциальным нарушителем дисциплины и порядка, никогда не напоминал о том, что случилось, а когда он сам рассказал мне об этом — постарался понять его? Я заметил: человек становится совершенно другим, когда ты стараешься понять его.
Все эти месяцы, недели, дни и особенно на боевом дежурстве, и вот сейчас, на выезде, немногословный Броварич работал действительно на совесть.
Я наблюдал, как мой взвод заканчивал положенные перед маршем работы, когда ко мне подошел лейтенант-инженер Зазимко.
— Отбойчик? — спросил он, видно, только для того, чтобы как-то начать разговор.
— Закругляемся, — ответил я. — Отвоевались.
— Закругляемся, это точно. — Он помолчал. — Ты знаешь, Анечка моя… ну… я думал, что с ней плохо будет. Раньше, когда нас поднимали, вроде не так было. А на этот раз… Как будто настоящая война. Мне даже самому страшно стало… А она заплакала.
В лесу было сумеречно-сине, величаво и печально качались кедры, белесое снежное небо висело низко, и в этом неясном свете бледная улыбка Юрочки была трогательна и счастлива. Наверняка он не видел сейчас ни меня, ни леса, ни тягачей, которые вытягивались в колонну, — он был далеко отсюда, там, на нашей основной точке, в городке, и видел только свою милую Анечку, которая осталась дома, в тревоге, и теперь ждет его, ждет, ждет не дождется. А кто ждет меня? Никто. Может быть, так спокойней?