— Вот что я имею сказать. Я был подмастерьем в Париже, доложу вам, у каретника Балу. Трудное это ремесло; работать приходится всегда на открытом воздухе во дворах, а у добрых хозяев под навесами в сараях, иногда в закрытых помещениях, потому, видите ли, что требуется простор. Зимой так бывает холодно, что приходится колотить рука об руку, чтоб согреться; но и этого хозяева не позволяют — время, дескать, теряешь. Ковать железо, когда земля заледенела, — это не шутка. Человека как раз изведет. Еще молод, а уже стареешь. Сорок лет человеку — и совсем капут. Мне было пятьдесят три, и приходилось тошнехонько — право! Рабочие — народ все такой озорной! Как увидят, что человек уже не молод, они обзывают его то и дело старым псом да старым хрычом! Я зарабатывал всего по тридцать су в день, — платили мне как можно меньше, хозяева пользовались моими годами. Опять же, была у меня дочка в прачках, на речке. И она кое-что зарабатывала со своей стороны; на нас двоих хватало. Ей тоже не легко было. Весь день-деньской в воде чуть не по пояс, и в дождик, и в снег, и в ветер, который режет лицо, как ножом; морозит ли — все равно надо стирать; есть люди, у которых белья немного, и те не могут ждать; чуть зазеваешься, теряешь заказчиков. Доски плохо сколочены, и вода просачивается повсюду. Юбки все мокрые, холод так и пробирает. Стирала она тоже в прачечной, где вода течет из кранов. Моет перед собой под кранами, а позади полощет в чанах. Это место закрытое, и не так холодно бывает. Только там стоит пар от кипятка, пар этот бедовый и губит глаза. Она возвращалась в семь часов вечера и ложилась сейчас же спать, так бывало умается. Муж бил ее; она теперь уж умерла. Мы не были счастливы. Славная она была девка, работящая, не любила рыскать по пирушкам. Помню я раз, как в последний день Масленой она легла спать в восемь часов. Вот и все. Я правду говорю. Спросите, коли угодно. Ах, да что я! Как я глуп! Париж ведь чистый омут. Кто знает дядю Шанматье? Впрочем, говорю вам, спросите у господина Балу. После этого я и не знаю, чего от меня хотят!
Человек умолк и продолжал стоять. Он произнес все это голосом громким, резким, хриплым и диким, с какой-то раздраженной, дикой наивностью. Одно мгновение он запнулся и кому-то поклонился в толпе. Все эти уверения, которые он наобум кидал перед собою, вылетали из его губ отрывисто, как икота, и он дополнял их жестами, похожими на жесты дровосека, рубящего дрова. Когда он кончил, публика разразилась смехом. Он взглянул на публику; увидев, что смеются, и ничего не понимая, он сам рассмеялся.
Это было жалкое зрелище. Председатель, человек энергичный и добродушный, возвысил голос. Он напомнил господам присяжным, что мастер Балу, у которого будто бы служил обвиняемый, был вызван, но тщетно. Он обанкротился, и его нигде не могли отыскать. Потом, обратившись к обвиняемому, пригласил его выслушать то, что он ему скажет:
— Вы находитесь в положении, когда необходимо одуматься. Самые тяжкие обвинения тяготеют над вами и могут повлечь за собой серьезные последствия. Подсудимый, в ваших же интересах убеждаю вас, объяснитесь определенно по этим двум пунктам: во-первых, перелезали ли вы через забор огорода Пьеррона, сломали ли ветку и похитили ли яблоки? Во-вторых, вы ли бывший выпущенный на волю каторжник Жан Вальжан?
Подсудимый покачал головой, как умный человек, который все хорошо понял и знает, что отвечать. Он раскрыл рот, повернулся к председателю и произнес:
— Во-первых, прежде всего…
Потом поглядел на свою шапку, на потолок и замолчал.
— Подсудимый, — продолжал прокурор строгим тоном, — берегитесь. Вы не отвечаете ни на один вопрос, который вам задают. Ваше смущение выдает вас. Ясно, что ваше имя не Шанматье и что вы каторжник Жан Вальжан, скрывавшийся под именем своей матери — Матье, наконец, что вы были в Оверне, что вы родились в Фавероле и занимались рубкой леса. Очевидно, что вы воровали спелые яблоки в огороде Пьеррона, перебравшись через забор. Господа присяжные оценят ваши поступки.
Подсудимый между тем опять сел на свое место. Но когда прокурор кончил, он вдруг быстро вскочил и воскликнул:
— Экий вы злой какой! Вот что я хотел сказать, да не сразу сообразил. Я ничего не украл, я человек, которому жрать нечего. Я шел из Алдьи, после разлива, от которого вся местность пожелтела; лужи были переполнены везде, и из песка торчали маленькие клочки травы на окраине дороги; вот я вижу на земле ветку, на которой были яблоки: я поднял ветку, не зная, что наживу себе беду. Вот уже три месяца, как я в тюрьме сижу и меня таскают туда-сюда. Все против меня говорят, мне кричат: «Отвечай!» Жандарм, добрый малый, толкает меня под бок и говорит потихоньку: «Отвечай же». Я не умею объяснять, я ничему не обучен, я человек бедный. Этого-то никто не видит, и напрасно. Я не крал, я поднял с земли эти яблоки. Вот вы все твердите: Жан Вальжан, Жан Матье! Я этих людей не знаю. Должно быть, это крестьяне. Я работал у господина Балу на бульваре Опиталь. Меня зовут Шанматье. Вы вот догадливы и говорите мне, где я родился. А я сам этого не знаю. Не у всякого есть дом, где он появляется на свет, как все прочие люди. Это была бы уже чересчур большая роскошь. Я думаю, что мой отец с матерью скитались по большим дорогам. Впрочем, не знаю точно. Когда я был ребенком, меня звали пострелом, теперь зовут старым хрычом. Вот мои прозвища. Понимайте, как хотите. Я был в Оверне, был в Фавероле. Так что же! Нельзя разве быть в Оверне или в Фавероле, не побывав на галерах. Говорю вам, я не крал, я дядя Шанматье. Проживал у господина Балу, и меня прописывали. Вы мне надоели с вашими глупостями, наконец! Отчего это все меня преследуют, как бешеные какие?
Прокурор все время не садился; он обратился к председателю:
— Господин председатель, ввиду смутных, но искусных отрицаний обвиняемого, который желает выставить себя идиотом, что ему, однако, не удастся, так мы его и предупреждаем, — мы просим вас и суд еще раз призвать сюда осужденных Бреве, Шенильдье, Кошпаля и инспектора полиции Жавера и подвергнуть их вторичному допросу касательно тождественности обвиняемого с каторжником Жаном Вальжаном.
— Я позволю себе заметить господину прокурору, — сказал председатель, — что инспектор полиции Жавер, призванный обязанностями службы в соседний округ, покинул заседание и даже выехал из города после дачи показаний. Мы дали ему на это разрешение с вашего согласия, господин прокурор, и с согласия защитника обвиняемого.
— Это правда, господин председатель, — продолжал прокурор. — За отсутствием господина Жавера, я считаю долгом напомнить господам присяжным, что было сказано им несколько часов тому назад. Жавер — человек уважаемый, который своей строгой, непоколебимой честностью украшает должность невысокую, но важную. Вот приблизительно что он показал: «Я не нуждаюсь в тех нравственных и материальных доказательствах, которые опровергают отрицания обвиняемого. Я узнаю его. Человека этого не зовут Шанматье: это бывший каторжник, очень злой и очень опасный, по имени Жан Вальжан. Его неохотно освободили по окончании срока. Он отбыл 19 лет каторжных работ за воровство. Пять или шесть раз он пробовал бежать. Кроме кражи у Жервэ и у Пьеррона, я подозреваю его еще в краже у его преосвященства покойного диньского епископа. Я часто видел его, когда был надзирателем на тулонских галерах. Повторяю, я узнал его».
Это заявление, такое точное и определенное, по-видимому, произвело живое впечатление на присяжных и на публику. Прокурор в заключительной речи настаивал, чтобы, за отсутствием Жавера, трое свидетелей, Бреве, Шенильдье и Кошпаль, были допрошены снова.
Председатель передал распоряжение приставу, и минуту спустя дверь комнаты для свидетелей растворилась. Пристав в сопровождении жандарма, готового оказать ему содействие силой, ввел осужденного Бреве. Публика была в волнении, все сердца усиленно трепетали.