Судьи, протоколист, жандармы, толпа жестоко любопытных голов, — все это он видел уже однажды, двадцать семь лет тому назад. Теперь опять предстали перед ними эти роковые предметы; они были тут, двигались, существовали; то было уже не усилие его памяти, не мираж его мысли — а настоящие жандармы, настоящие судьи, настоящая толпа — люди во плоти. Свершилось! — он видел, как перед ним оживали с ужасной реальностью чудовищные образы его прошлого.
Вся эта бездна разверзлась и зияла перед ним.
Он устрашился, закрыл глаза и воскликнул в глубине души: «Никогда!»
В силу трагического стечения обстоятельств, заставлявшего его мысли путаться и чуть не сводившего его с ума, — тут перед ним был он сам. Этого человека, которого судили, все называли Жаном Вальжаном!
Перед глазами его было чудовищное видение, самое ужасное в его жизни, причем его роль исполнялась собственным призраком. Все было по-старому: та же обстановка, те же лица судей и зрителей. Только над головой председателя висело распятие — чего не было в те времена, когда он был осужден. Когда его судили, Бог отсутствовал.
Позади стоял стул; он опустился на него, страшась, чтобы его не увидели. Он воспользовался картонами, стоявшими на столе судей, чтобы скрыть лицо свое от публики. Теперь он мог все видеть незамеченный. Он вполне вернулся к сознанию действительности; мало-помалу он оправился. Он вошел в ту фазу спокойствия, когда человек способен слушать.
В числе присяжных заседателей был господин Баматабуа. Мадлен искал глазами Жавера, но не нашел его. Скамья свидетелей была заслонена от него столом протоколиста. Да и к тому же зал был слабо освещен.
В ту минуту, когда он вошел, защитник подсудимого закончил свою речь. Всеобщее внимание было возбуждено до крайности; дело продолжалось уже три часа. Целых три часа эта толпа наблюдала, как погибал под бременем страшного стечения обстоятельств этот человек, этот неизвестный, это жалкое существо, или совсем тупоумное, или дьявольски искусное. Человек этот, как известно, был бродяга, пойманный где-то в поле с веткой спелых яблок, сломанной у яблони соседнего огорода Пьеррона. Кто был этот человек? Произведено было следствие, выслушаны свидетельские показания, прения пролили свет на все дело. В обвинении говорилось: «Мы имеем дело не только с вором яблок или простым мародером, — в руках ваших — разбойник, бывший каторжник, мошенник самого опасного свойства, злодей по имени Жан Вальжан, которого правосудие давно разыскивает и который восемь лет тому назад, вырвавшись с тулонских галер, совершил ограбление вооруженной Рукой на большой дороге над личностью малолетнего савояра Жервэ — преступление, предусмотренное в статье 383 уголовного кодекса, за которое мы намерены преследовать его, когда тождественность личности будет установлена законным путем. Он совершил новую кражу. Это рецидив. Приговорите его за это новое деяние, позднее он будет судим за прежнее преступление». Ввиду этого обвинения, ввиду единогласных свидетельских показаний, обвиняемый казался удивленным. Он или делал отрицательные жесты, или рассматривал потолок. Он говорил с трудом, отвечал смущенно, но с головы до ног вся фигура его выражала отрицание. Он был как идиот перед всеми этими умниками, выстроившимися рядами для боя, и как чужой среди этого общества, поглощавшего его. Между тем ему предстояло страшное будущее, правдоподобность чего возрастала с каждой минутой; но даже толпа с большим волнением, нежели он сам, ожидала этого ужасного приговора, все ближе и ближе нависавшего над его головой; можно было даже предвидеть кроме каторги смертную казнь, если тождественность личности будет установлена и если дело савояра затем окончится обвинительным приговором. Что это за человек? Какого свойства его апатия? Что это такое — хитрость или тупоумие? Понимал ли он все или не понимал ровно ничего? Вот вопросы, волновавшие толпу и, по-видимому делившие присяжных на два лагеря. В этом процессе было что-то странное и вместе с тем загадочное; драма была не только ужасная, но и темная.
Защитник произнес довольно хорошую речь на том провинциальном языке, который долго составлял необходимую принадлежность судейского красноречия и которым в былое время злоупотребляли одинаково все адвокаты — и парижские, и провинциальные; теперь на нем говорят разве только официальные ораторы судебного ведомства; он подходит им своей напыщенной трескучей важностью: это язык, на котором муж называется супругом, жена — супругой, Париж — центром искусств и цивилизации, король — монархом, прокурор — красноречивым представителем обвинительной власти, век Людовика XIV — великим веком, театр — храмом Мельпомены, концерт — музыкальным торжеством, начальник войск в департаменте — славным воином, семинаристы — левитами, газетные ошибки — ядом, распространяемым на столбцах сих органов. Адвокат начал с того, что объяснился насчет кражи яблок, — что довольно трудно было сделать выспренним слогом; но сам Боссюэ вынужден был среди надгробной речи намекнуть на курицу и выпутался из этого затруднения с помпой. Адвокат утверждал, что кража яблок не была материально доказана. Никто не видел, как его клиент, которого он, в качестве защитника, упорно называл Шанматье, карабкался на забор или ломал ветку (адвокат охотнее сказал бы ветвь); подсудимый уверен, что он нашел ее на земле и поднял. Где же доказательство противного? Без сомнения, эта ветка была сломана и украдена, а потом брошена за забор испугавшимся мародером; без сомнения, тут был вор. Но что же доказывало, что этот вор был именно Шанматье? Один только пункт: а именно его звание бывшего каторжника. Адвокат не отрицал, что, к несчастью, этот факт почти констатирован; подсудимый проживал в Фавероле; он был там дровосеком; имя Шанматье могло первоначально быть Жан Матье, все это правда; наконец, четыре свидетеля безусловно, не колеблясь, признавали Шанматье каторжником Жаном Вальжаном. Всем этим доказательствам, всем этим уликам адвокат мог противопоставить только отрицания своего клиента; но, предполагая, что это каторжник Жан Вальжан — разве это доказывало, что он воровал яблоки? То была догадка, предположение — не более, а вовсе не доказательство. Правда, сам защитник сознавался, «по чувству справедливости», что подсудимый избрал плохую систему защиты.