Я не боялся смотреть, поскольку был уверен, что за мной не подглядывают из-за занавески, как могли, если бы захотели. Но я знал их. Они разошлись по своим пещерам и возобновили свои занятия.
И, тем не менее, я не причинил им зла.
Я не очень хорошо знал город, место моего рождения и первых шагов в этот мир, а затем и всех остальных, столь многочисленных, что я считал, будто все мои следы затерялись, но это было неправдой. Как редко я выходил! Я то и дело подходил к окну, растворял занавески и глядел на улицу. Но вскоре я торопился назад, в глубину комнаты, где стояла кровать. В окружавшем меня мире я чувствовал себя неловким, затерянным в хитросплетении бесчисленных перспектив. Но, если в тот или иной момент был необходим поступок, я знал, что делать. Но сперва я воздевал глаза к небу, туда, откуда приходит спасение, где нет дорог, где бесконечно бродишь, словно в пустыне, где, куда не кинешь взгляд, ничто не ограничивает кругозора, кроме его собственных пределов. В юности я посчитал, что хорошо жить среди равнин, и ушел в Люнебургскую пустошь. Грезя равниной, я ушел в пустошь. Были и другие пустоши, гораздо менее удаленные, но какой-то голос твердил мне: Тебе нужна только Люнебургская. Должно быть, дело заключалось в частичке «люне». Как оказалось, Люнебургская пустошь была в высшей степени неподходящей, в высшей степени. Я вернулся домой разочарованным и успокоенным. Да, не знаю почему, но теперь я никогда не разочаровываюсь, хотя раньше делал это часто, не ощущая при этом, или чуть позже, ни малейшего облегчения.
Я тронулся. Что за походка. Нижние конечности закостенели, будто сама природа отказала им в суставах, ступни же были чудно вывернуты наружу. Словно под воздействием компенсирующего механизма, туловище, как тюк с тряпьем, дико дергалось, подчиняясь непредсказуемым рывкам таза. Я часто пытался исправить эти дефекты — укрепить торс, сгибать колени, шагать прямо, ставя ноги одну перед другой, шагов пять или по крайней мере шесть мне удавались, но финал был всегда одинаковый, т. е. потеря равновесия с последующим падением. Человек должен ходить, не обращая ни малейшего внимания на то, как он это делает — так, к примеру, он дышит. Стоит мне пойти, не обращая на это внимания, получается именно так, как я только что описал, но когда я начинаю обращать хоть чуточку внимания на походку, то мне удаются несколько достойных похвалы мучительных шагов, затем я падаю. Поэтому я решил быть самим собой. Такая манера держать себя появилась, на мой взгляд, хотя бы отчасти, из-за одной склонности, от которой я никак не мог избавиться полностью, и которая, как и следовало ожидать, оставила на мне свой отпечаток в годы моего становления, я имею в виду тот период, что простирается от первых шажков за спинкой стула до 3-го класса, где я завершил образование. У меня была пагубная привычка, описавшись в штаны, или обосравшись, а случалось это достаточно регулярно, рано по утрам около десяти — половины одиннадцатого, упорно продолжать и заканчивать день, будто ничего не произошло. Сама мысль переменить штаны или довериться матери, которая почему-то лишь спрашивала, не требуется ли мне помощь, казалась мне, не знаю отчего, невыносимой, и до тех пор, пока я не ложился спать, приходилось таскаться так: меж ног воняло и жгло, прилипало к жопе — результат моей несдержанности. Отсюда этот подозрительный способ ходьбы — одеревенелые ноги широко расставлены в стороны, а столь отчаянное перекатывание торса без сомнений имело целью отвлечь людей от вони и заставить их думать, что я беззаботен, полон задора и бодрости, а также придать убедительности моим объяснениям негибкости ног, которую я приписывал наследственному ревматизму. Весь свой юношеский пыл, в той мере, в какой он у меня имелся, я растратил в этих попытках. Чуть раньше времени я стал угрюм и недоверчив, полюбил уединенный лежачий отдых. Наивный юношеский порыв, не объясняющий ровным счетом ничего. В таком случае нет нужды в осторожности, можно и дальше рассуждать сколько угодно, занавес даже не шелохнется.