Выбрать главу

- А это для тебя, - и он положил перед Таней кулек с трюфелями. - Страшное дело, как проголодался.

Они выдвинули столик на середину комнаты, сидели под яркой лампой, Лев Ильич давно не был таким возбужденным, почему-то все время острил, сам же над своими остротами смеялся, так что Федя несколько раз на него удивленно взглядывал.

- Сидим? - поднял стаканы Лев Ильич. - Я хочу странный тост произнести, серьезный. Не за женщину, сидящую среди нас, хотя это б и следовало - не только в традиции, но и по делу. Эх, Федя, рассказать бы вам, что мне открылось в Тане, какая душа из этих современных глаз глядит, ежели туда посмотреть. Да не так, как мы женщине в глаза смотрим, а как на человека положено глядеть - как мы на икону смотрим, потому как ведь человек есть храм Божий... Только где уж нам вынести такой подвиг? Это однажды, если и удастся за всю жизнь, то и будешь потом - да не гордиться, а раскаиваться в той собственной высоте. Человек редко гордится своей высотой... То есть, я несколько зарапортовался, какая она высота, если ты ею гордишься - это уж непременно низость? Я про другое, в том и низость человека - сделает он что-нибудь человеческое и тут же пожалеет: зачем, дескать, лучше б я скотиной остался... Они оба непонимающе смотрели на него.

- Я о другом хотел вам сказать, - перебил он себя. - Помните, Федя, разговор у отца Кирилла, который вы затеяли? А я помню, так что не то чтоб я все позабыл. Я вас хорошо запомнил, вечный, проклятый, карамазовский вопрос, на чем русские мальчики себя потеряли, а теперь, через сто лет, на нем снова себя нашли. Как бы, однако, снова не потерять? Это какой-то круг получается нелепый: сначала вопрос, чистота и горение, потом подвиг и жертвенность, потом награда за чистоту, потом эту награду на рынок, проценты с нее, самому незаметно, а она уж не чистота вовсе, а пакость, кровью пропитанная, а чужая кровь непременно со своей смешается, такая идет мясорубка - и не вспомнишь, с чего началось! По лагерям не найдешь могилки - и все там вместе - и чистота, и спекуляция, и марадеры, и насильники. И это в каждом - и то, и другое, и третье... И что, скажут, может на этой земле - не паханной, только кровью политой, - вырасти? А выросло! И вот снова мальчики - те же самые вопросы задают себе... - теперь он недоуменно посмотрел на них.

- Лев Ильич, давайте мы за вас выпьем, - сказала вдруг Тана. - Я вижу, вам плохо, вы какой-то потерянный. А вы очень хороший человек...

Лев Ильич как споткнулся на всем бегу, замолк и к себе прислушался тихонько так в нем что-то позвякивало.

- Что ты, Танюш, какой уж я там человек. Раз у нас такая разноголосица, а я никак ничего выразить не могу, все сбиваюсь, мы просто за Федю выпьем. Я очень рад, что вы познакомились и что со мной согласились выпить. За вас, Федя, чтоб вам найти путь из того круга. У меня едва ли получится - поздно, и он с жадностью проглотил водку.

Оба они были явно смущены его горячностью, но тоже выпили.

- Вы меня странно трактуете, - сказал Федя. - Как-то социально, хоть и размыто. Вы бы об этом с Марком поговорили, хотя бы для затравки. То есть, то что я тогда о себе конкретно говорил, вы перевели в общий план - исторический, что ли? А я совсем о другом тогда думал. С бабушкой-то как? Вот какой я вопрос тогда ставил перед отцом Кириллом: как мне бабушкины страдания понять? И много над его словами думал. И знаете, что получается? На этот вопрос не нужно отвечать, потому что, если ответить, то и христианства нет никакого, если, конечно, христианство воспринимать всерьез, не как умственную гимнастику или ощущение после сытного обеда...

"Ну, - спросил себя Лев Ильич, - кто из нас мальчик, а кто патриарх? Как бы мне так в его нежном возрасте..."

- Может быть, я и заблуждаюсь, - продолжал Федя, - потому что я это сам, абстрактно понимаю, а в церковь идти у меня все духу нет, но я понял, что здесь не может быть благополучия не только в жизни - его ж христианство отрицает, но и в душе не может быть никакого комфорта. Все равно кругом страдания - их не отнимешь, их надо на себя брать. И так вот идти через эти страдания, а веру они все равно не отрицают, и не способны отрицать, только раскрывают ее глубже. Карамазовский знаменитый вопрос - он скорее атеистический, чем религиозный, он потому так оглушительно прогремел сто лет назад, что Достоевский услышал его в воздухе - в самом начале чудовищной грозы атеизма, а в наше время она уж, верно, пролилась кровавым градом. Потому я и хочу, чтоб вы поговорили с Марком, я ему это никак не могу объяснить, он считает, что нужно освободить человека от страданий, а ведь это невозможно? Вы согласны со мной?

Лев Ильич почему-то рассердился - позавидовал, что ли? Ну что он, мальчишка, может тут понять! Как это при таком румянце, когда он - Лев Ильич, уже и зубы все съел, но почему ему все достается такой кровью, а этому желторотому само идет в руки? Вон и Таня, пожалуйста, краснеет, бледнеет... Если б еще сразу этот разговор, когда он умилился, увидев их вдвоем, а теперь он все в себе разворошил, пока в магазин бегал, да и водка его развязала вернуться в то счастливое состояние окрыленности было не по силам, хотя и нравился ему парень, поразил даже.

- Через чужие страдания, конечно, почему б не шагать, - сказал он, - а вот в себя их - это уж не поэзия ли? Красиво говорите, Федя, но я, простите, не девушка. Это как же вы чужие страдания возьмете на себя, ну ее, скажем, замуж, что ли, предложите? А ну как потом, когда азарт пройдет, страданием-то и попрекнете? Это все когда за столом - не дорого стоит, тут надо жизнью право заработать.

- Что-то немного все вы заработали, я ваше поколение имею в виду, разозлился Федя. - Десятки стреляете. Я не про деньги, разумеется, в принципе. По мне лучше право юности, оно пусть, бывает конечно, потом и слабоватым окажется, но чистым, а можно через всю жизнь понести ту высоту. Все лучше, чем сомнительное право житейской мудрости, на лжи замешанное, которое почему-то называют опытом, а потом сами расписываются в своей несостоятельности, плачутся на седину, сожалеют.

- Крепко, - сказал Лев Ильич, - наверно поделом, хотя мог бы с вами и поспорить - что лучше и дороже. Но тут рассуждения никого не убедят, пока сам лоб не расшибешь, - ему стыдно стало: хорош, ничего не скажешь, собственно, как он говорит, несостоятельность на других срывать, последнее это дело. - Я лучше с другого конца к вам подъеду, - он налил водку себе, а потом Феде и Тане. - Я так и не смог сформулировать свой тост, верно вы сказали, сам себя пожалел, а чего жалеть, когда правда? Не в страдании тут дело, а что скотина в каждом из нас живет, что уж там возвращать карамазовский билет, нам его и без того завернут, нас не спросят. Какая самонадеянность - билет возвращаю! - а мне разве дали билет, что я им так вольно распоряжаюсь? Вот что заработать бы надо - деньжонок на билет. А так, если в юности уже убежден, что мне за мои высокие побуждения тот билет положен - избранничество, что ли? Ты эту убежденность кровью оплати, да не чужими страданиями, своими собственными...

- Так я ж не про это...

- Про это, да не с того боку. В человеке тайна есть, никакая, конечно, не материльная, а тайна, которой я названия не знаю. Но есть, на себе проверил. Та самая, из-за которой я все время лгу, да не другим, это пустяки, конечно, это распущенность, о чем тут говорить - выгони лгуна за порог или пожалей, как Таня, вот и все дела. А себе - вот почему себе человек лжет? И уж так он все понимает, а лжет - и не раз, не два, и все ему разъяснено, знает, что плохо будет, а все равно соврет, причем самым подлым образом. Дьявол это, что ли... У Тани слезы стояли в глазах, но Лев Ильич не остановился: ничего, полезно, пусть задумается, а то еще вон разок обожжется на этом умнике... "А ты что, ее остановить, что ли, хочешь, предостеречь?.."

- Такая вот история про тайну, может и не объясняющая ничего, но уж о ней несомненно свидетельствующая. Да не старая, не из какого-нибудь семнадцатого века, а наша, современная. Был такой человек, жил во Франции: огромной учености, таланта, обаяния, прямой праведности. Один из крупнейших современных католических богословов. Целую школу основал. Трижды монах: потому как католический священник, монах, член ордена Иисуса и иезуит. Кардинал К. Ему дали кардинальскую шапку гонорис кауза, нарушены были даже какие-то правила в силу его особенного благочестия и заслуг. Или как-то там, уж не знаю. Он, и став кардиналом, не изменил образ жизни: никакой кафедры не занял, молился, работал, жил один. Замечательный человек, блестящий писатель. И вот сенсационное сообщение о его смерти - он уже глубокий старик, желтая и красная пресса безумствуют: кардинал К. завершил свой жизненный путь где-то на чердаке, или в монсарде по-ихнему, - в постели проститутки.