Выбрать главу

- Господи, что ж он с собой сделал, зачем? - вскричала Таня.

- Ага! - подхватил Лев Ильич. - Вот она, православная реакция! Дай, Таня, я тебе ручку поцелую... Но и я спрашиваю, зачем? В том-то и дело - зачем?.. Может, конечно, вранье, желтая клевета, хотя Ватикан не опроверг сообщения. Но если вообразить, что правда? Что ж он всю жизнь про это думал, вынашивал, об этом страдал - и когда молился, и когда сочинял свое богословие, и когда служил в храме? А может и не знал, что в нем эта мысль живет, тихонько зреет, прорастает? А может, дьявол его еще на чем-то поймал?.. Вот где тайна жизни, недоступная никаким рассуждениям. А вы говорите - через чужие страдания, их на себя брать... Человек так способен вдруг повернуться, что и во сне не приснится.

- Я никак за вашей мыслью не услежу, - с недоумением сказал Федя. - Что ж, выходит, христианство - это всего лишь такое, ну не оправдание, так объяснение всякой пакостью, живущей в нас?..

Лев Ильич не успел ему ответить, отворилась дверь, всунулась старушонка в платочке, с желтым лицом, узкие щелочки глаз шарили по комнате.

- Дверь внизу нараспашку, а тут вон оно что... - сказала она, поджав губы.

- Ксения Федоровна, присоединяйтесь, вас-то нам и не хватало ! - крикнул Лев Ильич.

- Мне-то к вам словно бы незачем. Я на своем посту. А вот Таня-то зачем?

- А я ей свой материал диктую, - сказал Лев Ильич, - уморил бедняжку, затеяли перекусить.

- Вижу, чего ты затеял, я за тобой давно наблюдаю, - она остро глянула на стол сквозь свои щелочки, за которые редакционный курьер - веселый, заполошный малый, прозвал ее "совой", и прикрыла дверь.

- Ой! Лев Ильич, будут неприятности, - охнула Таня. - Она завтра же Крону доложит, а он и так на вас...

- Ну и пес с ним, с Кроном, - сказал Лев Ильич, - чего ж я, на свои или на твои деньги не имею права...

Ему так спокойно, уверенно - просто все вдруг стало, какое-то освобождение он почувствовал и почему-то вспомнил Ивана, когда тот стоял против него, упершись в стол, и глядел в глаза, сняв с себя камень, который таскал шестнадцать лет. То позвякивание, что он ощутил в себе, налилось звоном - это кремнистая дорога позванивала под ногами или, может быть, это звезды звенели, что высыпали - освещали ему путь? И такую он уверенность почувствовал в той немыслимой тяжести, что ему предстояла... Он увидел себя бредущим этой дорогой со всем, что в нем было, что он теперь с такой беспощадной ясностью называл в себе. Но он не ужаснулся, он понял неизбежность именно такого пути.

Он встал и посмотрел на них радостно и счастливо, он должен был им все это сказать, поделиться, ему слишком хорошо стало.

- Оно совсем не в том, Федя, христианство, оно не в объяснении, и уж конечно, не в оправдании пакости человека. А в том, что человек выходит в свой путь с невыразимым грузом грехов и слабостей. Он их раньше не знал и не видел, не понимал в себе, а здесь, под этими звездами, на этой неисповедимой дороге все обнажается. Это и есть мой крест, как я его понимаю - чудовищный груз, накопленный чуть не за полвека, да еще и до меня. Я бы и не мог переродиться мгновенно, это долгий путь, в котором, коль выдержу, буду сбрасывать и сбрасывать со своих плеч всю эту мерзость. И оставленная, брошенная на обочине, она станет свидетельством подлинности, несомненности этого пути, свидетельством для одних и, уж конечно, соблазном для других. Но только так и должно быть: кто верит - поймет, а кто не верит - все равно не поймет. Ты только сам верь и тогда увидишь, что каждое испытание на благо. И не собьешься. И ничего не надо бояться - иди себе, и от радости не отказывайся...

- Какой вы неожиданный человек, - сказал Федя. - Мне уж совсем трудно вас понять.

14

Ему открыла дверь высокая женщина в алой кофте, жгучая брюнетка с намазанными яркими губами и большими, как бусины на ее обнаженной груди, чуть навыкате, темными, мерцающими в полутьме коридора глазами. Конечно, он где-то видел ее, но вспомнить не мог, вроде бы не был знаком, но где-то непременно встречались ему и эти глаза, и губы, и бусы на высокой груди - уж как не запомнить. Звонко затявкала собачонка - длинноухий спаниель, белый, в рыжих пятнах, с весело дрожавшим обрубком хвоста.

- А вы Лев Ильич, - сказала женщина. - А я вас знаю. Марфа, нельзя! Не съешь мужчину...

- А вы... - начал Лев Ильич и замолчал, попался.

- Слышишь, Веруш, какие пошли мужчины? Приходит в дом к женщине, когда добрые люди давно спят, а имя ее позабыл, а то и не спрашивал - подумаешь, имя! - им разве имя от нас нужно? - Она легко повернулась, подняла руку, от чего широкий рукав кофты упал прямо до плеча, и щелкнула выключателем.

Коридор наполнился мягким светом, вспыхнули бусы, глаза и серьги в маленьких розовых ушах женщины, иконы, занимавшие весь простенок меж дверьми от пола до потолка - отлично отреставрированные, как в музее, ослепительно красивые, подле них небрежно брошенные на инкрустированный перламутром столик меховое пальто, шапки... В дверях комнаты стояла Вера - худенькая рядом с этой женщиной, в джинсах, черном свитере под горло, бледное скуластое лицо, гладко зачесанные волосы, открытый ясный лоб, грустные глаза, морщинка меж светлых бровей косо рассекла переносицу - Лев Ильич прежде не видел эту морщинку. Он смотрел на нее словно впервые, она была совсем не такой, какую он думал сейчас встретить, к которой бежал вот уже с самого утра, придумывая себе новые и новые препятствия по дороге. Он тут же подумал, что, может быть, она кажется другой, потому что и дом, в который он попал, оказался совсем не тем, и встреча их виделась ему не такой, и что он, в сущности, ничего про нее не знает, что его знание этой женщины, так перевернувшей его жизнь за эти десять дней, было скорей узнаванием себя, что сначала в своем эгоизме, а потом в трусости, он не сделал и попытки понять ее, потому что и рассказ ее о себе стал для него всего лишь еще одним подтверждением знаменательности и неслучайности их встречи, свидетельством даже некой провиденциальной ее важности для него, ибо открыл ему нечто чрезвычайное в его понимании себя и жизни, которая вокруг него совершалась. Она была и в этом своем рассказе только необходимой деталью картины, без нее лишившейся бы конкретности, это сделало всю историю жгуче-реальной и пронзительной. Но не могло быть, чтоб все, с чем он сталкивался, происходило лишь для него, наверно, и он что-то значил для нее, чего-то и она ждала от него и на что-то надеялась, так просто и ни о чем не спрашивая, пойдя ему навстречу? Если и мог быть там расчет - а какой прок от него? - то не следовало ли раньше всего понять, чтоб рассчитаться - сейчас ли, потом, вместо того, чтоб бездумно-легкомысленно воспользоваться всем только для себя?

- Здравствуй, Верочка, - сказал Лев Ильич, стянул с головы кепку и шагнул к ней, пытаясь выделить ее, отстранить от этого совершенно не нужного ему дома и женщины в алой кофте.

- Спасибо, что пришел, - сказала Вера и поцеловала его, едва коснувшись нежными губами его губ. - А я на тебе выиграла бутылку джина: Юдифь сказала, что ты ни за что не придешь, а я знала, что тебя увижу.

- Неравный спор, - засмеялась Юдифь, - я вас видела только издалека, а Веруше больше повезло. Но поскольку я и не надеялась выиграть, то все в выигрыше.

- Особенно я, - светски поклонился Лев Ильич, - хотя у меня странное ощущение лошади, на которую делают ставки.

Вера покраснела.

- Чудак-человек, я загадала, надеясь хоть таким образом тебя увидеть.

- Прекрасный разговор! - смеялась Юдифь. - Только что ж мы все в передней? Раздевайтесь, Лев Ильич, проходите в комнату, а я вам сейчас овса подсыплю... Или больше чем на сено вы не рассчитывали?

- Совсем на другое рассчитывал, - искренне сказал Лев Ильич. - Но овса уж я точно не стою.

Он двинулся вслед за Верой в комнату, подстать передней: картины в золоченых рамах, тяжелая, из серого бархата с кистями, штора на окне, вокруг изящного, тоже инкрустированного столика изогнули спинки и ножки обитые серым бархатом кресла, такой же диванчик, изукрашенный комод с роскошными бронзовыми часами на нем... Собачонка прыгнула на диванчик и, покрутившись, улеглась на сером бархате, свесив рыжие уши.