Он задремал за столом под утро, опомнившись, когда у Нади затрещал будильник, нашел свою старую бритву в умывальнике, побрился - хорошая новая бритва лежала в портфеле, валявшемся под вешалкой, но он почему-то не мог, не хотел ее доставать. Зажарил Наде яичницу, и они вместе вышли.
Он проводил ее до школы, держа всю дорогу за воротник, как в детстве, когда так вот таскал в детский сад и все шутил, что хотя б скорей она вышла замуж - муж бы ее водил в детский сад. Но сейчас скорей он сам держался за нее.
А утро было хорошее, ясное, и Надя за ночь успокоилась, сказала ему прощаясь:
- Пап, ну ничего ведь такого ужасного нет. У меня, то есть, и ты, и мама. Так что ты за меня не огорчайся... - и улыбнулась широко и счастливо. - И у меня теперь Игорь есть!
- Конечно, - в тон ей сказал Лев Ильич, - пусть-ка он тебя в школу провожает...
Дверь в "тихую комнату" раскрылась, всунулась "сова" - Ксения Федоровна.
- Сидишь? - она вошла бочком и присела на краешек стула. - Ты чего так все сидишь, я давеча заглядывала, а ты и не слыхал.
- Задумался.
- Тебе чаю согреть?
Лев Ильич удивленно посмотрел на нее: какая-то новая нота послышалась ему в ней.
- Лев Ильич, батюшка, прости меня старую...
- Ты чего, Ксения Федоровна, что случилось?
- Взяла грех на душу, злоба во мне накипела. Все порядок, вишь, соблюдаю.
- Ну и хорошо. Тебе за это деньги платят. За порядок.
- Какие деньги - помирать скоро... Ты какую все книжку тогда читал?
- Книжку? - не понял Лев Ильич. - Какую книжку?.. А! Евангелие. У тебя нету?
- Прости меня старую, - она вытерла кончиком платка глаза с по-старушечьи покрасневшими веками. - Это я на тебя сказала.
- Ксения Федоровна, я что-то и понять не могу. Ты чего убиваешься?
- Я думала, ты в церкву так, для насмешки ходишь. И девку сбиваешь: в церкву, а потом ее поишь.
Лев Ильич непонимающе глядел на нее.
- Да Крону я, прости Господи, все про тебя пересказала - и что в церкви лоб крестил, и что в машинном бюро девку вином потчевал.
- И про Таню сказала - что она в церкви?
- Про Таню? А чего такого, она, знать, крещеная, у нее свои бабьи дела, а тебе, думаю, зачем... Вам смех один...
- Сказала, и ладно. Ты не со зла про меня так подумала.
- Со зла, батюшка, у меня обида есть.
- Да ладно, Ксения Федоровна, какие секреты, когда в церкви. Не печалься. Да и не со зла это - ты за церковь обиделась.
- Ты про меня не подумай...
- Зачем мне думать? У тебя Свидетель есть, верно?
- Христос свидетель, - Ксения Федоровна пожевала губами, глядя куда-то в сторону.
- Не расстраивайся, сказала-не сказала, подумаешь...
- Сынок у меня...
- Да знаю, Ксения Федоровна. Сколько ему осталось?
- Два годочка - много...
- Много. Да ведь прошло больше. Чего он пишет?
- Не в том дело, что много, а все толку никакого.
- Ну там видно будет, вернется, станет работать. Он не женатый у тебя?
- Какой женатый! Кабы женат... Да ну, хоть и женатый... Не в в том дело, что он по пьяному своему зверству натешился с той девкой - она тоже хороша. Они все такие. Толку никакого не будет.
- А какой толк, Ксения Федоровна? - все не понимал Лев Ильич.
- Ты говоришь, вернется, работать станет. Он и раньше у меня работал. Не большой начальник, а каменщик - на стройке, себе как бы хозяин.
- Ну и хорошо, всегда работу найдет - строитель...
- Все без толку...
- Что, пьет, что ли? Так может, поумней станет, а так - кто теперь не пьет.
- Не про то я, батюшка, забочусь. Кто, верно, не пьет, кто не работает. А мне-то много ли надо? Мне и пенсии хватает, я и работать пошла, чтоб дома не сидеть, да ему посылки, а так мне и моего хватит. Я вон на тебя согрешила, что смеяться приходил, или про меня, про дуру описать, а ты, вишь, даром что, может, некрещеный.
- А я крещеный, Ксения Федоровна. Я не смеяться, причащаться ходил к отцу Кириллу.
- Я тебе про то и толкую. Не от пьянства это он, а потому что умный шибко, или в школе его тому научили. Отца у него давно нет, на войне остался, царствие ему небесное, тоже им покойник не больно занимался, да он тогда сопляк был, шибко умный, все знает, над всем смеется, а уж про Вседержителя, Творца небу и земли ему и не заикнись - чего ты от него хочешь, будет он пить-нет - какой был, такой и остался. Все без толку.
- Да, это хуже. А может, поймет? Такую беду узнал, покаялся...
- Нет, батюшка, я сама так думала, что ежели это ему наказание образумится. Нет. Ездила к нему - все такой, еще злее стал, а стала ему говорить - ну что ты! А без этого, что ему девчонка, что мать, кто ему что скажет, когда Христа нет?
Лев Ильич промолчал.
- Да, все перемешалось. Ты вон, видишь, какой, а я на тебя... Скажи-ка, Лев Ильич, а Лев Ильич, ты книжки все читаешь, человек ты грамотный... Я тут слыхала, а не пойму, батюшка проповедь сказал, что Матерь Божия, выходит, еврейка. Тогда и мы получаемся евреи?
- Бог с тобой, Ксения Федоровна, какие ж евреи - мы Божьи.
- Вот и я так думаю. Родители у нее Аким и Анна - православные. Не поняла, не дослышу.
- Да хоть и евреи - не люди разве? - опомнился Лев Ильич.
- А я не против - пусть себе. Ты на меня не взыщи, на дуру необразованную. Тебя Крон, как есть, с работы погонит.
- Оно к лучшему, Ксения Федоровна, видишь, я тут все сижу, а дела не делаю.
- К лучшему-не к лучшему, а пить-есть надо. Согреть чайку-то?..
Лев Ильич пил чай с баранками, оттаивал, даже повеселел - все правильно было, чего он мог другого для себя ждать, не пожалел же он, ни разу ни о чем не пожалел, а что тяжко - чего ж хотеть, чтоб сладко, что ль, было? Жив покуда, а там видно будет...
В комнату влетел курьер и крутанулся перед Львом Ильичем.
- Ага! Чай кушаете?
- Садись, сейчас тебе принесут.
- Эх, Лев Ильич, сегодня мы загуляем!
- Поперли все-таки, добегался?
- Загадка природы, свидетельство того, что, как говорят классики, все перевернулось, смешалось и что правды нет не только тут, но и там - выше.
- Не знаю насчет правды - здесь ее не может быть, а там - Истина. Что, по-твоему, выше?
- Схоластика! Вот вам соцреалистический парадокс: меня, который, ну и т.д. - не трогают, а вас, который оплот и столп нашего производства, гонят с работы. Где, по-вашему, правда, ну пусть истина?
- Тут не велика загадка, это даже не правда, а мелкая житейская данность.
- Так считаете?.. Ну диалектик! Значит, по-вашему, справедливо?
- Вполне.
- Не ропщете? Ну даете, Лев Ильич! Молоток!
- А что случилось, откуда такие сведения?
- Фу, черт, совсем забыл! Я к вам по личному поручению его сиятельства фон Крона. Срочно и немедленно с вещами и документами в кабинет главного! Надо ж, чуть опять не забыл!..
- Садись, чай допьем.
- Значит, там истина, а здесь правда?
- Несомненно.
- Давайте пари. Десять пива или бутылка водки. Только без шуток и парадоксов. Если вызывают, чтоб расписаться за премию, я - проиграл. Если гонят, с вас, как мученика за идею.
- Согласен. Только без пари. Дело для тебя беспроигрышное.
- Да, неблагородно с моей стороны, тем более, кое-что слышал. Есть правда?
- Истина - не правда. Надо уж соображать. Хватит в коротких штанах бегать. Я вон в твоем милом возрасте так же все путал, тридцать лет, считай, даром потерял...
Кабинет главного редактора был у них самым большим помещением, здесь всегда происходили заседания, собрания, отмечали юбилеи и торжественные даты, здесь же посреди кабинета ставили на стульях гроб, когда и такое случалось на их производстве. Редактор сидел за большим, блестевшим лакированной поверхностью столом. Он болезненно любил чистоту, а может, как думал порой Лев Ильич, и об этом даже как-то перекинулся с курьером, чувство отвращения к делу, которым ему приходилось заниматься. На столе никогда не было ни одной бумаги, лежал только красиво заточенный большой карандаш, которым Виктор Романович тихонько постукивал, глядя в окно и редко на своего собеседника. Когда Лев Ильич открыл дверь, он медленно повернул к нему крупную голову, лицо было бы даже красивым, значительным, когда б не безразличные, вечно сонные, небольшие глаза, всегда отсутствующие, безо всякой своей затаенной мысли скучно ему все это было. Когда-то Виктор Романович Голованов делал карьеру, был редактором большой газеты, его прочили в ЦК, но что-то случилось, не то в биографии откопалось долго скрываемое пятно, не то дома произошло нечто нежелательное, а может в чем-то поторопился, не успел за стремительностью времени, в этот момент пошатнувшегося назад ли, вбок - не среагировал на неожиданность, которую следовало бы предвидеть. Ну а коль нет нюха - какая карьера. Порой, глядя на то, как на совещаниях, когда рвутся в клочья редакционные страсти и Крон заходится в праведном гневе, отстаивая некий высший интерес, главный редактор тихонько отстукивает карандашом на лакированном столе только ему слышную мелодию, Лев Ильич думал, что он просто отсутствует - нет его здесь. Наверно, жизнь начинается у него в пятницу вечером, когда за ним захлопывается дверь его квартиры, он снимает свой красивый костюм, развязывает галстук, надевает старенькие штаны, мягкие туфли: накрытый скатертью стол уже увенчан пузатым графинчиком, раскрасневшаяся на кухне жена вносит на блюде что-то, от чего захватывает дух, входит дочь в новом, немыслимом платье - видел как-то Лев Ильич, как она прошуршала длинной юбкой по редакционному коридору... Уж наверно, он напрочь позабывает, вычеркивает все, что хотел бы-нет, но должен здесь целую неделю слышать, подписывать, кого-то в чем-то убеждать, уговаривать, принимать решения, отвечать на телефонные звонки... Впереди - два дня жизни! - и можно говорить о чем-то человеческом, хотя бы о новом платье, об удавшемся пироге с капустой, о предстоящем отпуске, рассказать анекдот, поиграть с собакой... Пусть все не так, пусть жена раздражена, а дочь плачет из-за своей девичьей обиды, пирог пригорел, а платье безнадежно испорчено, он хочет поехать в деревню, а жена тащит его непременно в Крым - но это нормальные радости и огорчения, и он Виктор Романович - еще не старый, сильный человек, мужчина, глава семьи, может реагировать - смеяться или негодовать - проявляться, а не играть все восемь часов какую-то обрыдшую, пустую и никому не нужную игру, со значительным видом выслушивать подчиненных и понимающе кивать, информируя или получая инструкции на приеме у начальства, зная, что и там все та же, давно всем опостылевшая, пустая, никчемная игра. А ведь их журнал не худшее место, все-таки природа, которую нужно спасать, пусть делая вид, что спасаешь, в газете было похуже, там приходилось делать вид, что губить ту же самую природу еще более важно...