Выбрать главу

13

На этот раз он был осмотрительнее, а может, просто опытней: не ткнулся на первую попавшуюся скамейку, на самом виду, на ходу, на первое бросившееся в глаза место, которое потом, ночью пришлось уступить старику с мешком, провонявшим рыбой, он прошел подальше, походил меж рядами скамеек, на которых сидели, лежали, с бесконечным тупым ожиданием глядевшие на него и его не видевшие люди. Так тут было и год, и десять, и двадцать, и тридцать лет назад. Так, наверно, было и пятьдесят лет тому, когда он не мог всего этого видеть. Россия-то была не на новых, возникших на залитом асфальтом костях особнячков, проспектах, где разгуливали сейчас по весеннему яркие, длинноволосые франты, останавливались сверкавшие черным лаком машины, а из них, воровски озираясь, выпрыгивали краснорожие, с бегающими белыми глазами, торопливо проходя в высокие подъезды одинаковых, как их машины, шляпы, костюмы, рубашки, галстуки, исподнее - домов... Да, наверно, и это было не совсем так, там же сердце бьется под тем выданным с одного склада исподним, а о чем плачет ночами душа, когда тело, под казенным, хоть и пуховым одеялом, трясут судороги жалких, корыстных ли, честолюбивых, плотских страстей, или увлажняется мерзким трусливым потом, вспоминая кабинет, куда обладатель всего этого богатства был вызван в тот день с докладом, перехваченный там взгляд, предвещающий конец всему - машине, атласному одеялу, шелковому исподнему... "Душа-то все равно христианка", - сказал ему отец Кирилл.

Все это была Россия. И не проклинать ее следовало, подыскивая клокочущие звонкими аллитерациями рифмы, призывая мор, глад и холод, точно зная, что современная рифма оплачивается сегодня звонкой монетой, а чем громче проклинаешь, холодея от собственной смелости, тем больше получишь, коль останешься цел, а там - прощай и будь ты проклята! И уже не жалкие проспекты провинциальные в своем напыщенном стремлении быть похожими на то, что бесконечно клеймят в газетах, развешанных на тех же проспектах, не доморощенные, трогательные в своей провинциальной безвкусице франты - курносые и конопатые, как в маскараде, в расклешенных штанах, с жиденькими волосенками на пестрых плечах... Да всегда тут так было, еще с Петра, с Алексея Михайловича, да, верно, и раньше - с Иванов - все тот же жалкий маскарад. Так разве в нем была Россия, а не в том, что билось и мучалось под этими цветными, заморскими тряпками?.. Им - уехавшим - не было до нее дела. Теперь перед ними подлинная цивилизация, настоящих денег стоящая благородная небрежность, естественно перелившаяся из средневековья в безумный сверкающий двадцатый век. Вот оттуда и добавить, плюнуть смачнее, уж кому - не этим же, здешним, что имеют все это с рождения, понять нашу убогую, мелкотравчатую мерзость, кому ж еще, кроме нас, сполна расплатиться за липкий, во сне шевелящийся в желудке ужас за собственную смелость... Да, только трусы, рабы, лакеи, стреляющие рублики, чтоб поддержать эту жалкую жизнь, там и остаются!.. "Где ж она все-таки, Россия, что она такое, уж не миф ли она действительно..."

Лев Ильич уселся в уголке, хорошее было местечко, рядом бабка бодро сидела, обхватив двумя руками деревянный чемодан с замочком, недреманно смотрела прямо перед собой, а напротив него солдатик жевал булку, закусывая вареной колбасой, прямо от куска отрывая молодыми звонкими зубами, запивая лимонадом из бутылки... И Льву Ильичу стало хорошо - ничего ему больше не надо: "Да уж привык..." - подумал он рассеянно.

Теперь, со все не утихавшим в нем изумлением он думал про Надю. Сам-то он разве так читал книжки, когда это они так входили в его жизнь, чтоб уж и не понять, рассказывают это ему или сам измерил это страдание - о тебе, про тебя, с тобой это все происходит, ты в той судьбе виноват и пришла пора платить по счетам?

Где ему было ответить на ее вопрос, да и разве в ответе было дело, а не в том, что он непонятно как вызрел в ней, зазвенел, что она задалась им, ничего про то не умея понять. А ведь ему давно б тем вопросом задаться...

Он проводил Надю до дому, бережно держа за руку, поймав себя даже на какой-то счастливой робости перед ней. Вот в чем надежда была - в том, что они вырастали совсем другими, легко перешагнув засасывающую, чавкающую под ногами грязцу, то, в чем он столько лет барахтался, да и едва ли еще отмоется. Как не бывало! И все несметное богатство, что те - смельчаки за деньги, полагали возможным вывезти в своих модных чемоданах, выкладывая двойные стенки иконами да павловскими, екатерининскими секретерами, разбирая их на досточки, все, что там оборачивалось пошлостью, стыдом, позором, здесь было своим, собственным, живой кровью - не трусливым гаденьким воровством. Будто открылся родник, источник, забитый телами, залитый известью, заваленный камнями, а сверху асфальтом, а по нему полвека ползал каток, утюжил, чтоб способней было маршировать на костях, дудеть в трубы, в горны, чтоб цвет крови напоминал уже не о живом страдании, а вызывал кровожадное дикарское веселие, чтоб оно все вокруг застило, заглушило... Открылся источник, размыл страшную плотину, просочилась окрашенная еще той самой забытой, живой кровью живая вода, хлынула на истосковавшуюся, жаждущую, ждущую влаги землю...

Снова, как в прошлый раз, в дальнем углу огромного зала ожидания, уставленного рядами огромных скамей, взвыла машина, но сегодня она подальше была - вот он, опыт! - спать не мешала. Но не спалось ему: он искал разгадку, он должен быть ответить Наде, там-то, в кафе, он ушел от ее вопроса, заморочил ей голову, она и не заметила, отвлеклась, а здесь, с самим собой, от ответа было не уйти.

Он поднял голову. Старушка рядом уже спала, навалившись на свой чемодан, солдатик, открыв рот, откинулся на спинку скамьи, фуражка валялась на полу, он что-то бормотал, не открывая глаз, не разобрать было - команды, что ли, сам себе подавал?

Лев Ильич уселся плотнее, поудобней, сунул под бок портфель, устроил половчей больную руку...

Свет вроде притушили, он освещал стол меж скрывшимися в полумраке скамьями, уставленный бутылками, стаканами - а закуски не было... Какая закуска, когда пили насмерть, в последний раз, твердо зная, что больше ничего - и утра не будет!

Столик маленький, а сколько их сидело вокруг! Перед Львом Ильичем мелькали лица, блестевшие от вина ли, свечей - вот он откуда такой неверный свет: свечи пылали в высоком светильнике, оплывали, капая на стол желтым, как мед, воском - блестели глаза, смеющиеся мокрые губы, обнаженные руки... Да он знал их всех... "Господи, но это-то кто?"

Чернокудрый красавец с бараньими глазами поднял стакан вровень с пылавшим канделябром. Уж этого-то Лев Ильич точно знал, только глаза у него всегда были бешеными от злобы, ненависти, а тут потухшие - как в мертвом бутылочном стекле дрожали в них блики свечей.

- Давай, давай!.. - закричали за столом.

- Смирно! - гаркнул чернокудрый, и огонь свечей от его крика прянул, тени заметались по потолку. - Слушай меня! Речь о любви, о выборе, который нам всем сейчас предстоит, ибо тут никто не отвертится. Слышите, как гремит тележка, кого из нас она сегодня заберет - меня, тебя, ее? Пусть каждый знает, что его - наш час пробил... Речь о любви и выборе, который каждому из нас предстоит... - он выпил, запрокинув голову, вытер ладонью яркие губы. - Мы собрались сюда, чтоб умереть, и знаем, что не переживем утра. Откуда в нас эта уверенность, убежденность, знание того, что произойдет этой же ночью?.. Я вам за вас все объясню. Те, кто прячется сейчас за запертыми дверями, наглухо закрытыми окнами со ставнями на болтах, под жарким одеялом, думают избежать конца. Глупцы, они и зная забыли, что страх выел в них остатки трезвости - будто чума боится замков и болтов, жаркого одеяла! Она в нас, вот она дышит на меня из ее уст, а я пью их... - и он, перегнувшись через стол, обхватил руками женщину, сидящую к Льву Ильичу спиной, притянул к себе и впился в ее губы.

Но Лев Ильич знал эту женщину - и как знал! - и темные, в желтизну, в золото волосы, и гордо сидящую голову, и нежную спину в каком-то криво надетом платье, и ее сдавленные, заглушенные рыданья узнал Лев Ильич, хоть, может и слышал-то их всего раз в жизни...

- Что ж, а меня? Или не той же чумой кипит моя кровь, красавчик? Уж со мной-то забудешься, и не слезами, есть в чем тебя утопить! - сидевшая рядом с чернокудрым отбросила русую волну волос, падавшую ей на лицо. Лев Ильич вздрогнул, попытался встать, кинуться к ней, но не смог сделать и движения.