Выбрать главу

Но конечно, он все это потом осознал, падением нарек, но вот где, в чем, в какой момент это началось? Он долго еще потом не там - во вне искал, кого-то обвинял, да и себя не за то, будто кто тащил его, а не он сам шагнул навстречу. Почему?.. Вот в том-то и дело, что все здесь призрачно было, и когда уж сыростью потянуло, гнилью, и было взаправду, кабы не поздно, он и тогда не сразу это осознал и напугался.

Ему даже не хорошо, не просто радостно было. Он и шел иначе, на знакомые улицы не так глядел, ему казалось, люди встречались словно бы те, что уже не раз он видел, примелькались в толпе, но они прежде совсем не так воспринимались, не тем останавливали его глаза. Ну вон женщина, что только что прошла мимо, определенно он ее прежде встречал - и глаза ее яркие, и как шла, плавно покачиваясь. Он еще двинулся за ней следом, уж очень складно она шла, и все так пригнано было - беленький полушубок, мужская шапка с опущенными ушами - пушистая и тоже белая. Эх, не умел Лев Ильич на улице знакомиться, робел, а хотелось, он только обогнал ее тогда, глянул под шапку, и она на него посмотрела: что ж, мол, и я не против, давайте поговорим... Но не решился... Да, так оно и было, - вспомнил он. А сегодня - ну конечно, она и шла навстречу! - тот же был полушубок и шапка, и глаза, что его потом долго преследовали. Но ему уже не нужно было засматривать ей в глаза, заговаривать он и так ее знал: и куда она идет, и откуда, что ее ждет, он с такой радостью пожелал ей счастья в той встрече, что сегодня ей предстоит, непременно предстоит и сбудется, и как она станет улыбаться, смеяться, как закроет глаза, влажные от счастья... А его не заметила, никогда не узнает, - что это он, встреченный ею нескладный прохожий в мешковатом пальто, устроил это ей сегодня, что надо бы оглянуться, хоть запомнить, - да не нужна ему ее благодарность! - но все-таки, пусть бы знала... Он и девчушке-дурнушке такой, с унылым еврейским носом, тащившей нотную тетрадь, да вдруг споткнувшейся на ровном месте, так что папка раскрылась, листы полетели по мостовой, помогая подбирать, пожелал найти и сегодня радость, а потом, когда подрастет, мужа, и он - красавец-спортсмен так станет гордиться ею, что вокруг все только рты и будут разевать от изумления и завидовать ее счастью. А она тоже никогда не вспомнит, не узнает, как ей повезло - не споткнись тогда, в тот весенний денек, не обрати на себя его внимания!..

А день, и верно, славный выдался: солнце светило, чуть подмерзло, хрустело под каблуками, небо было высоким, бледным, но где-то там далеко угадывалась уже синева, которая потом, еще месяца через три все и затопит.

Он здесь уже не случайным был - нелепым прохожим, муравьишкой, которого могли и смять ненароком, да и зачем он был тут, появился, куда уйдет - не все ли равно? Все иным здесь стало для него, наполнилось смыслом - не само по себе, а для него! Вот и улица открывается, и переходит в другую, а не будь его - тупиком бы заканчивалась. И у тех, кто попадались ему на пути, кого он одаривал, желая им счастья, и у них какой-то смысл появлялся в их муравьиной жизни - в связи их встречи с ним, а что иначе с ними могло быть! Вон к дверям казенного дома с высоким подъездом, двери тяжелые, обшитые медяшками - не откроешь, поднимается, небрежно покачивает портфелем такой хозяин жизни. Только что видел Лев Ильич, подкатила черная машина, тормознула, он дверцей так привычно отмахнулся - машина тут же отъехала, а он пошел себе, по сторонам и не глядит, несет себя, легко поднимаясь по широким ступеням, наперед все для себя решив. Тоже, между прочим, полагает, что все здесь заради него придумано... Да нет, у него главное страх, он пока достиг этой машины, портфеля, через столько в себе перешагнул, такого натерпелся, такое прознал про то, как этот портфель с машиной можно не только схватить, но и вырвать... Так что - нет, крепко он знает - не для него это - всего лишь для портфеля, для черной машины. А свято место и без него пусто не будет...

А меня, получается, за меня самого наградили? - усмехнулся Лев Ильич. Усмехнуться-то усмехнулся, но все равно горячо стало, ноги ступали тверже, звонко он так шел, поглядывал вокруг совсем по-другому, не как всегда. Вот только Кирилл Сергеич вспомнился, что-то тревожило - откуда в нем внезапно такая усталость появилась? А может показалось, мало ли что - лег поздно, сборы, дела, он-то, Лев Ильич, здесь причем? Ну устал - отдохнет, в деревню съездит... А правда, как все не случайно: и его детство с нянькой, и мама, и юность, и потери - в них-то непременно знак! - и эти последние встречи, что два дня назад начались...

Он о Верочке подумал с такой радостью - но тоже не так, как прежде, когда бежал к ней сломя голову, или третьего дня, только что-то смутно предчувствуя. Она стала совсем реальностью - и не так даже, как там, у Кирилла Сергеича, когда за спиной слышал ее дыхание и голос, повторявший молитвы, а вот только что, когда с полчаса посидели у Маши, договариваясь на вечер. Он ее и разглядел тогда впервые по-настоящему. Там, в поезде, в первый раз, так, смутность одна была. Остановила чем-то, а чем - Бог весть; вчера на улице и в столовой - слишком собой был занят, и у Кирилла Сергеича не до нее - все вокруг ошеломляло. Тут - сидела, ходила перед ним по комнате прелестная молодая женщина, стройная, плавная в поворотах, глаза не просто блестели добротой, в них глубина угадывалась, неясность томила, и рот, особенно губа нижняя, чуть запухшая... Он ведь сегодня вечером и пойдет к с е б е - весело иная так подумал - а она там!..

Он уже недалеко был от редакции, когда вспомнил, что для Любы он в командировке, и так ему что-то жалко ее стало! Но и тут иная это была жалость, не та, что там, у двери, ночью его резанула, иная так сильно, что потом, когда на скамейке вспомнилась под утро, как ссадиной отозвалась. Чуть снисходительно он про нее подумал: конечно, жалко по-человечески, худо-плохо, что говорить, но все-таки вместе были, а тут одна со своим, с тем, что было у нее, с ней же и осталось... И того, что он теперь знал, у нее нет... А может? да нет, не может, а так вот оно и есть! - не зря ему эдак, а ей все то же, что и было... - легко он так про это думал - шуточка, семнадцать лет с плеч сбросил - и нет ничего, свобода!.. Да и вчерашние его ребята, давние друзья-приятели - они и не знают, не чувствуют, а как все у них жалко, ничтожно: и эти их разговоры, и злость, что всегда полагал очистительной - что ей чистить? Хоть до дыр отстирывай или перекрашивай, портками, панталонами, джинсами назови, срам-то прикроют - а что коли срам все равно никуда не денется! И мечты, надежды - вон как вчера определилось, может, и преувеличилось в разговоре, больше для красоты слога, но все равно вырвалось, сказалось. Ни ценностей настоящих единственных, ни представления о своей вине - так, на два шага вперед видимость, бредут себе, как в тумане, а больше на месте топчутся безо всякого смысла...

А что ж ты, раз такой заботник обо всех, кого ни встретишь, что ж ты им кто тебе ближе всего, почему им не поможешь, результат, кстати, увидится, не то что так, на улице - поди потом проверь, сбудутся твои пожелания, нет!.. Что я "собес", что ли, какой? - отмахнулся от себя Лев Ильич.

Хорошо он так шел, звонко, легкость в нем была, какой в себе и не помнил. Он даже на себя со стороны пытался посмотреть - в окна, в витрины - хорошо шел! И всегдашней усталости, такой, что хоть ложись другой раз посреди мостовой, кабы не милиция - лег бы, ноги вытянул, так уставал, - не было теперь и усталости. Он плечи распрямил, фуражку сдвинул на затылок, лед только позванивал. Он уже и на прохожих не глядел - Бог с ними, пусть себе о портфелях хлопочут, складывают денежки, торопятся - опоздать боятся. Каждому свое!..

"Батюшки!" - сказал он себе, да так ясно подумал, что остановился на всем ходу, дух перевел. Вот она откуда легкость эта звонкая - он же совсем чист, все, что давило, тянуло к земле, в ногах и уж не знает он там, в чем отдавалось, - все с него сняли! Он теперь как цыпленочек желтенький, пушистенький - только родился, вылупился. Вот потому и солнце, и такая безотчетная радость, и не гнетет ничего... Он дальше даже не шагнул - полетел прямо... И верно полетел - оступился, что ли, поскользнулся - и брякнулся во всю длину. Да сильно что-то, спину зашиб, к нему уж мужик подходил, как на грех, нарочно с большущим желтым портфелем, руку протягивал помочь, фуражку его поднял - далеко отлетела. Но он обозлился, сам не знал на кого. Встал, счистил фуражкой грязь с пальто... Даже юмора не было - глупость какая-то. А ведь, бывало, смеялся, когда так вот падал. А случалось с ним, он давно, с юности запомнил, как пойдет вот эдак весело, размашисто, от чего-нибудь занесется: ну, там, похвалит его кто-то, девушка сама ему объяснилась в любви, или еще как-нибудь его выделили, тоже голову поднимет, распрямит плечи - так обязательно ему под ноги наледь ли, корка гнилая - он и брякнется. Смеялся, да его и останавливало всегда. А тут - удивительное дело! - такой ему знак подавали, предупреждали, а он всего лишь обозлился: и улицу не чистят столица мира, центр, прости Господи, цивилизации... Но уж так, со звоном идти не мог, в спине отдавало, прихрамывал.