Выбрать главу

Он воротился к ней со стаканом. Какая она красивая, подумал он, и так неожиданно все в ней было: и тонкие запястья, плавно переходившие в полноту рук и плеч, и сильные девичьи ноги, и кошачья, сдерживаемая, пружинящая сила...

Она жадно отхлебнула из стакана, закурила, он поднял подушку, положил, откинулась на нее, и тут его защемило от жалости к ней, этому прекрасному телу... Так бывает в самый разгар лета, когда в безумстве зелени и цветения вдруг пронзит тебя что-то, и сразу не поймешь - что это? Лист ли сухой, запах, напомнивший о чем-то, освещение, преломившееся сквозь ветви? Пусть это лишь случайно - и лист прошлогодний, и запах ветерок принес издалека, и освещение тут же изменилось, - но уже все равно, вопреки очевидности и календарю, но поймешь вдруг, что уже и осень не за горами, что этот разгул, буйство, радость - все это ненадолго, что они таят в себе тление, смерть - и пусть чувство мимолетно, и острота его минет тут же, но долго еще та печаль не пройдет, запомнится и будет тревожить до слез.

Она, может, поняла или перехватила его взгляд, закрылась одеялом до подбородка, отодвинулась к стене.

- Холодно, - сказала она. - Сырость какая, прямо из погреба тянет, а вчера так тепло здесь было. Может, закрыть форточку... или нет, курить же нельзя. Потуши свет, - попросила она.

Лев Ильич лег рядом: вон как, и ей знак, то ж самое мерещится.

Она отбросила недокуренную сигарету, прижалась к нему, уткнулась, совсем затихла и сказала, Лев Ильич не сразу и разобрал, из-под одеяла:

- А с тобой тепло. Я тебя не отпущу теперь...

Лев Ильич слышал, как стучало ее сердце, ее волосы щекотали ему лицо, он боялся шевельнуться.

- Защити меня, Лев Ильич, спаси, от самой себя спаси... - сказала Вера.

Он не знал, что ответить.

- Да где тебе - самого надо спасать. И тоже от себя, - она отбросила одеяло и засмеялась, сдувая волосы с лица. - Напугала я тебя? Признайся напугала?

- Да нет, словно я всегда не таким уж пугливым себя считал.

- То всегда, а то - теперь! - смеялась Вера. - Теперь все по-другому будет.

И он опять поразился, что они думают одинаково.

- Мне иногда кажется, что не я, а меня что-то ведет к тебе, - говорила она. - Ну что мне от тебя нужно?.. Ну, не без этого, - она, видно, опять улыбнулась, зубы влажно блеснули над оттопыренной нижней губой. - А ты не думал так?

- Кто ж тогда? - спросил Лев Ильич.

Попугай встрепыхнулся, когтями ли, клювом скрежетнул о прутья.

- Послушай, Лев Ильич, может его чем накрыть, платком, что ли, они и в темноте видят. Вот его я боюсь - этих не боюсь, а его...

Лев Ильич стал было выбираться из-под одеяла...

- Нет, лучше лежи, Бог с ним, пусть смотрит, только чтоб ты не уходил... А я знала, что так будет, ну не так, не здесь, ясное дело, но знала. Как вошла тогда в купе, ты на меня глянул, ну и догадалась - будет!

- Не может быть? - удивился Лев Ильич. - А я думал, это я все к тебе пристаю.

- Как же ты, когда я тебе позвонила, и свидание назначила, и даже не дождалась, чтоб ты меня решился поцеловать... А решился бы ты или нет?

- Или да, - сказал Лев Ильич, - я давно на то решился.

- Кто-то ведет меня, - прошептала Вера. - У меня никогда так не бывало, чтоб за мужиком охотилась.

- Перестань, - сказал Лев Ильич, - это я во всем виноват, чего ты себя казнишь-мучаешь?

- Глупенький! - засмеялась Вера. - Чего мне казнить, когда мне так хорошо никогда и не бывало, а думала, и не будет. Это, знаешь, не всем бабам везет. Вам проще, напробуетесь за жизнь, уж и не отличаете, когда хорошо, когда нет. А у нас по-другому: все боишься расплескать, ему недодать, все хочешь его счастливым сделать - а ему давно плевать на это, а ты думаешь - вдруг сгодится, понадобится, а у тебя уж нет. Вот кабы не ты, я б так и осталась. А теперь - все отдала, и не жалко.

- А я не верю, что ты от него ушла, - подумал вслух Лев Ильич, что-то его осенило, спохватился, но поздно: "Зачем это я ей?" - Ты прости, что так говорю, но подумал... Я - не вижу тебя, чтоб ты одна была, в той комнате, там внизу.

- А я не одна, - сказала Вера. - Я с тобой. Ты что, бежать вздумал?

Он так ясно представил себе Колю Лепендина - там, у них, в алом свитере, с вытянутыми ногами в толстых ботинках, с холодными и наглыми глазами.

- У тебя сын? - спросил он.

- У меня ты, - сказала Вера и поцеловала его.

Он падал, падал, падал, падал, и уже хотел, чтоб разбиться скорей, сил больше не было лететь в ту бездну, оттуда смрадом тянуло - хоть повезло б умереть, не долетев, мелькнуло у него, там уж визжали, поджидая... Его ослепило светом, что-то грохнуло - он пришел в себя. А-а, подумал он, успокаиваясь, это машина въехала во двор, полоснула по стеклу фарами - уж не сюда ли?.. Но не до того было - пусть и сюда! Теперь, когда прошла новизна, ошеломившая его сразу, он ощутил сладость в этом бесстыдном грехе, пожалел, что послушал ее, потушил свет - пусть бы видели, чтоб и они, и попугай идиотский смотрел! Он уже летел, погибал и погибели радовался, в нем та же отчаянность застонала, что в ней почувствовал, теперь он знал, и его кто-то ведет, тянет, бросил сюда, чтоб сам захлебнулся в собственной черноте... Ну какая чернота, успел он подумать - когда красота такая, вот, зажги свет, увидишь, когда и ей и мне радость, радость, радость, повторял он, чтоб заглушить в себе ужас перед самим собой и той бездной, куда летел, уже не в силах остановиться. Он забыл про нее, только себя слушал, а вспомнил, долетев, мордой шлепнувшись в грязь, задыхаясь, что и ее губит, за нее будет держать ответ, что запах тления, им услышанный, он, может, раньше в себе ощутил...

Они так и лежали молча, слушая, как во дворе снова заворчала, разворачиваясь, машина, полоснула по окну светом, голоса, где-то не у них, рядом хлопнула дверь подъезда, и снова все стихло.

- Зажги сигарету, - прошептала она.

Но он не вдруг поднялся, он все еще захлебывался там, в той своей бездне, боясь шевельнуться, чтоб не напоминать о себе, чтоб не кинулись на него те, что притаились во тьме - слышал он их, слышал!..

- Пропали мы с тобой! - сказала Вера, будто снова подслушав его мысль.

Они теперь курили одну сигарету, по очереди передавая друг другу. Огонек, как затягивалась, освещал ее лицо - темные глаза и спутанные волосы.

- Это только сначала думаешь - ведет, ты, мол, при чем, это потом поймешь - никто тебя, кроме тебя же самого, не тревожил. Лихо станет, когда поймешь.

Он не понял ее, а может, не хотел понимать, он никак не мог отойти от своего ужаса, отчаянной радости: сам ли, кто-то ли его туда бросил - не все ли ему равно было сейчас? Теперь он ее обнял, прижался - что еще у него оставалось, что могло защитить, как не ее живое тепло, с которым уж так сроднился, пророс, что и не разобрать - спасаются они вместе или гибнут вдвоем.

Тихо так в доме, да и во всем мире было, но Лев Ильич уже знал, что та тишина обманчива, он чувствовал, знал, что они здесь не одни, он так ясно, реально ощущал плотность воздуха, каким-то не слухом, еще чем-то слышал тот скрежет - и не попугай своими когтями, клювом скребся о железные прутья. Только здесь, под одеялом, прижавшись к ней, он мог защититься, и он знал она то же самое так же понимает, потому и нашли друг друга, каждый искал себя в другом, в нем надеясь спастись...

"От чего спастись?" Один только раз он так четко услышал в себе этот вопрос, он пробился в нем сквозь то, что все время сопротивлялось, в самом вопросе слышался уже ответ, а он не хотел, заглушал его в себе, потому бездна и завораживала его леденящим смрадом - там ничего не слышно! Но уж коль пробился этот голос, тут же и ответ, заключенный в нем, услышался. Так он и летел вместе с ним, слабея, слабея, пока совсем не затерялся в грохоте и свисте. Но и исчезая, поглощенный тем плотным, населенным копошащейся мерзостью воздухом, он еще держал Льва Ильича, а у него уже сил и дыхания не хватало понять, что на самом-то деле только тот слабенький голосок, от которого он убегал, в кровь обдирая душу, и мог еще задержать его в том гибельном спуске, падении: слезы, неискупимая вина, счет, никогда и ничем не оплатимый - за все: за маму, за Любу, за Наденьку, за все сказанное и не сделанное, за все сделанное и не сказанное...

Ему даже внезапно показалось, их вынесло на плотном этом воздухе в окно, протащило в форточку, они проплыли над городом на немыслимой высоте, а потом их швырнуло вниз, и снова он так ясно ощутил ужас падения, снова от сладкой этой жути зашлось сердце и захотелось, чтоб скорей, разом и кончилась эта жизнь, только было открывшаяся ему, которую он сам же и погубил. И он опять, опять, опять, опять падал, и снова его объяла та давешняя, третьегодняшняя сырость, и он уже не помнил сколько прошло времени, пока их носило, швыряло и било в той визжащей, клокочущей бездне, заглушавшей голос собственного греха и вины...