Выбрать главу

- Как же так?.. - начал Лев Ильич и не решился.

- Так оно и есть, - поняла его Вера. - Что за все заплатим, полной мерой за каждую свою слабость. Я про это знаю, на то и пошла... Но ты погоди, мне немного осталось.

- Бедный мой отец, - продолжала она, - если б он знал, когда мучался своей высокой виной, как сложится моя жизнь в том еврейском доме! Здесь, конечно, можно считать метафорой, потому как Коля Лепендин такой же как я еврей, а уж Эвклида чего на Россию вешать, и без того не разогнешься. Но если бы я могла тебе передать, как меня ломали в том доме и корежили, меня так ошеломило спервоначала, что и я себя забыла, а когда вспомнила, то пока искала по закоулкам - где она Верка Никонова? - и совсем ничего не осталось. Это был такой фейерверк, каскады, блеск, размах невероятный! И это после моей тетки, как и отец, перепуганной насмерть, после няньки, которая, сколько себя помню, все заговаривалась да заговаривала - такая старая ведунья, после отца и его смерти. А тут - смелость, ирония над всем на свете, все можем и все позволено! Это потом смелость - наглостью оказалась. Остроумие - отрыжкой после обильного ужина, а гениальность - мракобесием. А я там была деталью интерьера, сначала для постели, да какая постель - компот после жаркого! - а потом, чтоб поддерживать тот дом, возникший из ничего, на пустом месте, и чтоб там всегда звенели ножи да вилки, чтобы время можно было со смаком загробить - днем, ночью - когда вздумается... Там, понимаешь, и греха нет, там просто слякость от скуки, там и преступления нет - там хитрость, имеющая на все свои резоны. Но что поглавней всего - там любви быть не может. Ты смог бы полюбить ублюдка, оплодотворенного в банке? А они все... из банки.

Она замолчала, так же недвижно посидела еще немного, уронив руки, потом поправила подушку и легла, глаза закрыла.

- Не могу я так больше. Не могу... - у нее две слезинки выкатились из-под закрытых век. - Пусть меня отец простит - не готова я к подвигу, - она еще пыталась отшутиться. - Лучше б у него сын был, а не я...

- Так это ж... в прошлом? - сказал Лев Ильич, он никак не ждал такого завершения. - Помнишь, вчера Кирилл Сергеич говорил, что если зло определить, назвать, оно уж и не зло, вроде бы, чего ж пугаться? Пусть себе... острят.

- Не так он говорил... Да ты сам только что сказал, что не видишь меня... там, внизу, одну, в той комнате?.. - Вера открыла глаза - они были у нее сухими, только блестели. - Вот и я себя там не вижу.

- Что ты! - перепугался он, позабыв, что сам недавно так же про нее и подумал. - Зачем над собой такую муку устраивать? Кончилось все - так ли, нет, но кончилось. Ты ж ушла!

- Такое так вот не кончается. Мальчик у меня, ты спрашивал. У них и он таким же вырастет. Он и сейчас как собачонка бегает за своим отцом, ему в глаза заглядывает, только что не молится. Вот он грех, про который мне отец говорил, что и на детях моих будет... Мне, понимаешь, что важно было - даже не с собой взять, - вдруг заторопилась она и глаза загорелись, - это я к няньке ездила прощаться, - ну, когда к тебе в поезде подсела, чтоб с собой увезти, ее и все там вокруг. Это-то ладно, увезу. Мне важно, чтоб и здесь себя оставить. Я потому, как увидала тебя...

- Как оставить? - почему-то шепотом спросил Лев Ильич.

Вера покраснела и опять села на диване.

- Да нет, это так, бабья метафора, - улыбнулась она через силу.

- Постой, почему вдруг метафора? Я хочу понять. Ты же сама только что про... Лазаря, про тайну, в которую не можешь не верить...

- О том и говорю, - уже с раздражением сказала она, что-то истерическое послышалось в ее голосе, - о тайне. Что хотела б навсегда здесь в тебе остаться... А теперь отвернись, - и опять совсем новая нота зазвенела в ее голосе,- я одеваться буду...

12

Он проснулся от звона, свиста и скрежета. Они плыли над землей, летели в небе, путаясь в редких облаках, затухая, и тогда можно было различить слабенькую мелодию, тут же и заглушаемую. Он не видел себя, не знал, где он, да и совсем не было ничего в мире, кроме этого грохота - может, все уже кончилось, может и его уже не было, только душа слышала и откликалась, ждала той мелодии - слепая душа, которой всего и оставалось, что надежда на возможность услышать, но и ее вот-вот заберут. Ему так страшно, темно было, он чувствовал, знал, что сейчас и эту мерцающую надежду отнимут - ничего не будет, только страшная черная пустота, в которой он один и не задохнется даже, а всегда будет задыхаться.

Мелодия совсем исчезла, он летел в черной пустоте, проваливаясь, зная, что не сможет ни за что уцепиться, хватал руками воздух, и только услышав снизу свист и скрежет, ворочающий камни, собрав все силы, так что внутри будто сломалось что-то от напряжения, открыл глаза.

Он лежал одетый ничком на диване, в комнате было светло, душно, попугай гремел о железные прутья и бил крыльями, грязь и остатки зерен разлетались по комнате. И тут звонок ударил - в который уж раз? - мелодично так пропел и опять смолк.

Он вскочил, сунул ноги в ботинки, не зашнуровывая, зашагал по коридору и открыл дверь.

Он не только не удивился, но обрадовался, хоть и не понял почему, но был рад, это вот он знал, что из всех, кого бы хотел сейчас, в то страшное для него утро видеть, был Костя.

Он шел обратно по коридору, раскрыл дверь в комнату, пропуская Костю, приводил себя в порядок, застегивал рубашку и все думал: почему он так обрадовался человеку, который в последний раз и раздражал, и смущал, и уж Бог знает что про него начал думать, и что-то ему нарассказали - зачем он ему? Он всегда испытывал непреодолимую потребность в дружбе. Что это было эгоистическая жажда излить на кого-то нежность, переполнявшую его, действительная готовность самоотречения ради другого? То есть, себя ли он любил в своей любви к товарищу, упивался своим чувством, захлестывавшим его, или внутренне всегда был готов взять крест того, кого любил, взвалить на свои плечи? Да и коль раньше всего любил собственную любовь, она ему и была дороже, он через нее себя и узнавал, ей давал выход, она струилась, выбрасывалась в мир. Он не всегда мог выразить это свое чувство. Оно чаще всего и не нужно было тому, к кому он испытывал любовь, к тому же столько было в их жизни навсегда ко всему на свете иронического, слез своих стеснялись, стыдились, скрывали от самих себя, но порой слезы сильней оказывались и лились. Редко когда ему удавалось излить эту любовь не перед собой, а перед товарищем, да не редко, может, это и было два-три раза за всю жизнь, а так он сам с собой о той любви плакал. Но порой накатывало - это необходимо было, чтоб не задохнуться.

А последнее время все чаще оставался один, и то, что женщины забирали, что можно было им бросить, позабыв дружбу, ушло, только корысть - сластолюбие осталось. Пора, думал, это возраст такой, это в юности друг другу в любви клянутся, слезьми вместе обливаются, на коленки становятся, о подвигах, о служении мечтают - да и когда то бывало! - теперь пора о житейском, о долгах думать, вон их сколько накопил, а это все детские эмоции. Но порой находило, накатывало, он ловил себя на том, как мечтал бы товарищу руку поцеловать, и так явственно, до боли видел эту руку: костистую ли, широкую, мягкую, с тонкими пальцами, с обломанными ногтями, с въевшейся навсегда чернотой... Да все стыд, боязнь жеста, того, что не поймут его, удерживала, а потом бывал рад, пуще всего боялся насмешек. А теперь, оставшись один, внутренне да и внешне разорвав почти со всеми - нет, была еще у него надежда, запасец оставался, страшно было только испробовать! - он и кинулся к Косте.

Нет! Тут что-то иное было, лукавил сам с собой Лев Ильич, не дружба и не потребность в ней обрадовало его в Косте, откуда могло это быть, он и не знал про него ничего, разве от одиночества, от того, что пустота открылась под ногами, зацепиться хотел за что-то. - вдруг остановится? Но и это не вся была правда: он себя защищал, не только не признаваясь себе в том, но и не зная об этом. Он свою беду, слабость, свое падение должен был оправдать, он терял направление, ориентиры - где их найти, когда кругом чернота, визг и грохот стояли! Он уже не слышал тот слабенький голосок, спасительную мелодию, в коей только и была надежда, он начал защищаться, гнилость, все эти дни преследовавшая его, уже вползала внутрь, вот-вот готовая обернуться злобой. Почему только я - а сами-то!...