- Врешь ты, - сказал Лев Ильич, он был потрясен.
- Как вру, когда сам в этом деле, можно сказать, замешан? Мы уже наготове были. Да вот, вишь как - сорвалось.
- Почему сорвалось? - спросил Лев Ильич с надеждой: "Вот она разгадка!"
- Отдал концы вождь и учитель. В самый тот момент и отдал. Может, придавили его, там тоже свой Каганович сидел, хоть он-то еврейской кровушки нахлебался и без "Талмуда", только за свою шкуру дрожал. Но кто знает проснулась совестишка...
- А ты задумывался когда-нибудь, - спросил Лев Ильич, он уже увидел, поймал то, что хотел, чего ждал, от чего ему сразу весело стало, - нет ли какой закономерности в такого рода роковом конце каждого, кто всерьез замахивается на евреев? Вон ты про историю, про то-се говоришь. Ты бы почитал всерьез и подумал, раз уж ты научно к этому делу подходишь - какая у всех судьба, как она за евреев рассчитывается - с древних времен до этой войны, до немцев!.. Был такой в Библии царь Артаксеркс и у него, ну одним словом, первый визирь Аман, тоже задумал грандиозную акцию, и уже гонцы поскакали с приказом - всех тогдашних иудеев должны были поголовно вырезать. И что думаешь, чем кончилось? Визирь и вся его семья, весь его род - погибли страшной смертью. А с вождем и учителем - уж какой пример! Каганович ли его придавил, грузин ли помощничек или собственной блевотиной бедняга поперхнулся - разве в этом дело? То орудие было всего лишь. Неуж ты думаешь, Господь оставит свой народ, который Он воспитывал, выводил, к которому являлся, с пророками разговаривал судьбу навсегда предсказал? Он евреев и мучает-то оттого что любит, отмечает. Но представь любой другой такой народ, чтоб две тысячи лет без земли, с постоянной ненавистью, как сам же говоришь, в преследовании - а остались, живут. Ты - русский Вася, у себя дома, а своему пархатому Аркашке завидуешь!.. Как только у нас дело всерьез пошло, керосином запахло, уж не знаю, верить в твои теплушки-бараки - не верить - так заметь, в тот самый момент, накануне акции невиданной! - он отдает Богу душу! Что скажешь?
- Так что, выходит, Бог, что ль, есть? - спросил Вася совсем трезвым голосом.
- А ты как думал? Кабы не было, и мы б с тобой сегодня не встретились. Это Он мне специально тебя послал, чтоб мозги прочистить. Давай-ка уберем со стола это свинство да идем отсюда.
- Ну что ж, - сказал Вася, взяв со стола бутылку, запихивая ее в карман пиджака, - в таком случае с вас причитается. Уж коль меня сам Бог вам послал, Он и три рубля велел отдать.
- Верно, - засмеялся Лев Ильич, - твои три рубля.
5
В квартире было сумрачно и тихо. Он сначала удивился, что никого нет: звонил-звонил, не хотел открывать своим ключом, только потом сообразил, что и не должно быть никого - Надя в школе, Люба на работе. Но почему-то он шел сюда, твердо зная, что разговор будет и состоится, так был уверен в этом, убежден, что продолжал топтаться перед дверью и догадавшись, что там никого нет.
Он разделся, оставил портфель под вешалкой, заглянул на кухню - чисто, будто ждали кого, в его-то время не бывало так, толкнул дверь в комнату Нади. Ну а здесь как всегда: убегала в школу, впопыхах искала учебники, тетради, едва кровать успела прибрать...
Он присел на краешек ее кровати: вон как прошлепал годы, все ничем да ничем была - червячком-игрушкой, заботой-тягостью, потом иной раз останавливался - ишь ты, что-то свое, и на кого похожа не поймешь, он бы так никогда не сказал-не сделал, откуда в ней? А пришел раз вечером, она не спала, стояла вот здесь, на стуле, и читала стихи:
- Жил на свете рыцарь бледный,
Молчаливый и простой,
С виду сумрачный и бледный,
Духом смелый и прямой...
Ну как, папа?..
А он не знал "как", он видел перед собой девочку-подростка, в которой просыпалась девушка, и так ему померещилось, что вот, удостоился увидеть само чудо этого превращения. Как в лесу, в грибную пору, когда так и лезут и лезут они из пахнущей прелью земли, думаешь: встань-ка на колени, а еще лучше ложись носом в землю и гляди, слушай - и увидишь, услышишь, как земля зашевелится, взбугрится, шляпка поднимется... А ведь расцвела вдруг, безо всякого его участия, да какой-то странный, им невиданный, поразительный цветок. Он и заметил это все, дошло до него совсем недавно, помнил, как кинулся было к Любе рассказать - но поздно было, до нее уже не добежать...
Лев Ильич поднялся, сложил на столе книжки, тетради, поднял с пола ручку, колечко рублевое, закатившееся под стол, и тихонько прикрыл дверь.
В большой - их комнате было совсем темно, плотные шторы, казалось, давно не раздергивались, накурено, да и сейчас чуть ли не дымилась сигарета.
Он постоял у дверей, хотел было зажечь свет, но передумал, пересек в темноте комнату, подошел к столу, стоящему близ тахты, спиной к окну, и тяжело опустился в него.
Вот он когда, наконец, пришел, добрался, вторая неделя идет, вторник сегодня, а приехал в понедельник - ну да, вторая. А он все "бутылки сдает" вспомнилась ему утренняя, мелькнувшая в комнате у Тани мысль. Вон Вася - этот уж непременно сдал, свои проблемы решает... Надо ж, придумал, Бог его, видишь ли, ему послал. Ну конечно, дел у Господа Бога других нет, как алкаша ему подсовывать, чтоб он в его похмельной околесице улавливал истину! Хорошо как устроился: во всем, что б с ним ни происходило, непременно Божие участие, Божия воля, Промысел - ну как же, нет ведь случайностей, все волосы сосчитаны!.. Какой-то безнадежностью пахнуло на Льва Ильича от этой, ставшей уже такой привычной мысли - отсюда и его, унижающее его же безделие, долго он еще будет заниматься устроением собственной души? И какое-то эгоистическое равнодушие к другим - у них тоже, небось, все сосчитали - а он тут при чем? И уж коль задано с самого начала, с той еще неисповедимой поры, когда твердь создавалась, когда Господь звезды к небу приколачивал молотком и море запирал воротами, чтоб по земле не растеклось, когда онаграм и орлам указывал их место и линию поведения - когда радовался тому, как все это прекрасно, коль с тех самых пор задана гармония и разлилась по свету, она с тех самых пор все равно и существует. Или усомниться в ней, поболтав со спившимся актером, послушав выжившего из ума от страха, покрытого перхотью большевика - усомниться в открывшемся тебе пути, ибо и в болтовне алкаша, и в декламации бывшего комиссара есть, никуда от того не денешься! - есть правда о тебе и об этом, так любимом тобой мире. Да что уж говорить, можно ли представить себе пессимиста более безнадежного, чем одного из самых бодрых литературных героев, утверждавшего, что живем мы в самом лучшем из миров! Человек в двадцатом веке, отчетливо представляющий себе этот мир, неужто может предположить что-то похуже, коль тут самый лучший? - оставаясь при этом рабски убежденным в гармонии и промыслительности каждого шага природы и человеческой истории, под каблуками которой раздавливалась и раздавливается все живое? А земля, которую, по словам поэта, Царь Небесный в рабском виде исходил, благословляя, - похуже этой можно ли хоть что-то вообразить себе в самом буйном и фантастическом варианте?.. "И так далее, - сказал сам себе Лев Ильич, - и тому подобное".
Он погрузился, утонул в кресле, вытянул ноги. Он не знал на это ответа, хотя и чувствовал, убежден был, что снова идет не туда, что кто-то - да не кто-то, нет никого, он сам! - тащит себя в безнадежность и пустоту. Он не знал ответа, не смог бы разобраться и что-то противопоставить простой, кричащей в нем логике, гневу, таким проросшим его представлениям о том, что хорошо, а что плохо, тому, что привык называть нравственным и справедливым. Он не знал ответа, но верил, чувствовал неправду жеста, душевного движения, того, что вот он, Лев Ильич, которого бросало целую неделю от порога к порогу, все дальше уводило от этого, его - его руками построенного дома, что он, падавший и поднявшийся, снова рухнувший в бездну и непостижимым образом уцелевший, словно бы опять спасшийся, знал твердо, что он делал что-то неверно, что и беда его и его слабость, и его победа, обретения и потери - невероятная ему самому полнота его теперешней жизни - все это было за чужой счет, что вот, не зря же он проник в этот дом и ходит здесь, как вор, не зажигает света, боится отдернуть штору, что вот и сидит он как-то не так, праздно вытянув ноги, в комнате, в которой висело, проникая ее, затаенное глухое отчаяние, разлитая в темноте печаль, недоумение перед его предательством. За что, почему, как он мог перестать делиться отчаянием ли, взявшим его за горло, радостью, от которой так сладко дрогнуло сердце? Как случилось, что не здесь, а где-то там, что и сегодняшние сестры, Таня с Лидой, стали ему вдруг близки, и Маша открылась в эти несколько дней так, что теперь уж, кажется, он всею жизнью связан с ней, и отец Кирилл, с которым пока что никакого душевного контакта у него ведь и не было, да и Вера...