— Мы останемся здесь? — спросил профессор, останавливаясь перед столиком Юли.
Она радостно улыбнулась ему. — Как хорошо, что вы пришли! Я так взволнована!
— Что случилось? — осведомился профессор.
Юли отодвинула для него второй стул. — Вы не читали газет?
— Не читал, — ответил профессор угрюмо. — Нельзя ли меня раз и навсегда избавить от этих глупостей? Я все равно забываю прочитанное. Обо мне пишут?
— Гитлер вторгся в Прирейнскую область, — тихо сказала Юли, еще немного отодвигая стул.
Профессор продолжал стоять.
— Сядьте же, — проговорила Юли взволнованно. — Разве вы не понимаете, что это значит?
— Для меня? — спросил профессор, помрачнев.
Юли невольно рассмеялась. — И для вас. Для нас всех. Для страны.
— Остановись! — потребовал профессор. — Швабы меня не интересуют, я с ними покончил раз и навсегда. Я и впредь готов терпеливо слушать твои лекции о распределении земли в Венгрии и о положении трех миллионов безземельных крестьян, но будь же снисходительна к новообращенному, не переходи пока хоть через Лейту.
— Но политику внутреннюю нельзя понять без внешней, Зени, — сказала Юли. — Этот акт Гитлера…
Лицо профессора совсем потемнело.
— Капитолийские гуси давали знать только о приближении врага, — заговорил он, постепенно раздражаясь, — а ты хлопаешь крыльями, когда швабы подались на запад. Изволь принять к сведению, что о Гитлере я не желаю ни говорить, ни слышать.
— Вы не сядете?
Профессор обвел взглядом засиженное мухами, пропахшее кофейным суррогатом помещение. — Не сяду.
— Куда пойдем? — спросила Юли.
— Не понимаю, почему последние мои зрелые годы я должен провести в этой забегаловке. Того и гляди, голову разобьешь о потолок, а стулья такие, что одной только половиной и умещаешься. Или ты обет дала пытать меня таким способом?
Юли побледнела. — Куда вы хотите пойти?
— Уйти хочу отсюда.
Юли торопясь поднесла к губам свою чашку кофе. Профессор с отвращением озирался вокруг.
— Если правда, что я влюблен, — проговорил он, — тогда почему мне не позволено проводить с тобой время в соответствующей этому прекрасному чувству красивой обстановке, весело и славно? На этом стуле я, пожалуй, забуду, что люблю тебя.
— Вижу, — сказала Юли, делая последний глоток. — Куда вы хотите пойти?
— Я голоден, — буркнул профессор. — Хочу есть. Хочу доброй венгерской еды.
Он недовольно окинул взглядом пальтишко Юли, в которое она сунулась обеими руками сразу, ее красный берет и потрепанный портфельчик, зажатый под мышкой вместо сумочки.
— У меня в голове гудит от работы, я измучен, — говорил он, идя к двери, — я хочу отдохнуть, побыть с тобой и забыть обо всем на свете, а тут ты морочишь мне голову со своим швабским маляром. Неужто нет в тебе милосердия?
— Хорошо, не будем говорить о нем… Хотя беда не в том, что он немец и маляр.
— Знаю, все знаю, — фыркнул профессор. — Фашист. Готовит войну. Все это я знаю, по крайней мере, тремя днями раньше, чем ты, а если б и не знал, ты бы давно уж меня убедила. Но если мне известно целое, к чему снова и снова пичкать меня частностями? Помешать ему вступить в Прирейнскую область я не могу… Тебе холодно?
— Не холодно, — сказала Юли.
Профессор ускорил шаг.
— Если ты знаешь, что он хочет войны, чему же тогда удивляешься, когда он ее начинает? Вот если бы это сделал я, тогда и удивлялась бы. А так твое недоумение и состояние ума, из которого оно проистекает, напоминает того доброго средневекового епископа, который не мог надивиться особой милости провидения, благодаря коей большие реки непременно протекают возле больших городов.
Юли не ответила. Но настроение профессора не исправили ни шикарный ресторан на проспекте Миклоша Хорти, ни обильный ужин. Он хмуро косился на красную кофточку Юли, начисто позабыв ту радость, какую испытал всего полгода назад, впервые увидев эту кофточку во время их прогулки в Сентэндре. И стоптанные ее туфли навязчиво лезли в глаза, обычно слепые, невнимательные к одежде.