Выбрать главу

Ночная тьма облегчает самообман. Юли не знала, что уже понапрасну лжет себе, что она опоздала. В ту ночь она почти не спала. Когда раздевалась, увидела вдруг и свои толстые, заштопанные чулки, и дешевое, штопаное-перештопанное белье. Впервые женским глазом разглядывала она себя, красоту свою, и силу, и женскую готовность к служению любви. С ветхой розовой комбинашкой в руках, в двух-трех местах опять требующей штопки, с длинными, распущенными волосами, упавшими иссиня-черной волной на худые белые плечи, уронив истощенные руки на покрывшиеся гусиной кожей коленки, с горящими от бессонницы глазами и пульсирующими висками, она решила, что попросит у профессора денег на пальто, платье, белье. Она забудет обиду, даже не упрекнет за то, что заставил бесплодно ждать себя в корчме. Словно камень упал с ее души, так стало ей вдруг весело, и она босиком бросилась к зеркалу, опять оглядела себя. Все тело как будто ожило, красивые белые зубы, которые так любил профессор, радостно поблескивали в тусклом стекле. Она умылась, пополоскала рот, легла и под утро даже уснула.

По возвращении из Палошфа профессор избегал Юли. На следующий день после литературного вечера она ему позвонила, но в университете профессора не застала, не оказалось его и дома. На третий день Юли пошла в лабораторию.

У нее было двадцать пенгё, сбереженных на случай крайней нужды, она купила на них накануне в универмаге «Корвин» черный пуловер и дымчатого цвета чулки. На секунду задумалась, не купить ли румян, но тут же отбросила эту мысль. Губы и так были полные и яркие, кожа лица, хоть и бледная, чисто светилась. Приукрашивать собственное тело казалось ей унизительным. Она еще раз отгладила черную юбку, старательно причесалась, на Музейном проспекте купила букетик ранних фиалок.

В университет она пришла часам к двум. Лаборатория была пуста. Юли постучалась в кабинет профессора и, не дожидаясь ответа, открыла дверь. Профессор сидел за столом. При виде его у Юли заколотилось сердце, она замерла на пороге, приподнявшись на носки, с готовой фразой на приоткрытых губах и широко распахнутыми лучистыми глазами. Профессор поднял тяжелую голову от бумаг, повернул к ней лицо.

— Ну? — сказал он.

Когда Юли позднее, уже в пересылке, вспоминала эту минуту, которая, как и весь последующий разговор, до мельчайших подробностей навсегда запечатлелась в ее памяти и нервах, когда она вспоминала и мысленно задерживалась на этом воспоминании — в тюрьме у нее времени хватало, — когда слуховой памятью проверяла интонацию первого «ну?» и дополняла его медленным, неохотным движением повернувшейся к двери головы профессора, едва заметным недовольством в поднятых бровях, в неприязненном, отталкивающем взгляде прищуренных глаз, когда она вспоминала, заново все переживая, то по ее спине даже в первой камере пересылки, которую она все мерила шагами взад-вперед, пробегали мучительные мурашки, и так же судорожно напрягались пальцы ног, и так же вдруг не сгибалось колено для следующего шага, как тогда на пороге профессорского кабинета. Даже год спустя ее лицо заливалось краской стыда. Но то, что тогда она ощутила лишь нервами и ошибочно приписала своему страху, здесь, в четырех беленных известкой стенах камеры, переживалось ею дважды — не только всеми физическими чувствами, оживлявшими прошлое, но и тем задним умом, который ясно и четко произнес свой суд над великим заблуждением ее жизни.

— Ну? — сказал профессор.

Юли подбежала к столу и, опустив глаза, густо покраснев, поцеловала его. Большое бледное лицо профессора чуть заметно отстранилось.

— Не сердитесь на меня! — взмолилась Юли.

— У тебя тоже мать умерла? — спросил профессор, глядя на ее черную юбку и черный пуловер. — Но ведь… Или это не траур?