— Так зачем же мне быть капризной, Зени? — спросила она.
Профессор по-прежнему стоял к ней спиной. — Настаиваю на моей терминологии. Чтобы быть естественней.
— Когда я не была естественна? — спросила Юли, и горло ее пересохло от волнения.
— Всегда, — отрезал профессор.
— Всегда?
— Вношу поправку… За исключением первых месяцев. Но с тех пор как стала читать мне лекции ради какой-то весьма благородной, но ничего общего с нашей любовью не имеющей цели, с этих пор ты играешь роль.
Девушка невольно бросила вопрошающий взгляд в спину профессора.
— Неправда, Зени, — выговорила она тихо, глубоким грудным голосом, так сгустившимся под давлением гнева, что профессор тяжестью ощутил его на затылке.
— Неправда? — переспросил он насмешливо. — А разве естественно с моим денежным мешком за спиной ужинать в грязных кафетериях, потому что там кофе на сорок филлеров дешевле? Естественно не садиться со мной в машину и заставлять меня тоже ездить трамваем? Естественно голодать, жить в холодной конуре, ходить в заштопанных чулках и отвергать самую малую, самую законную помощь, которая полагается женщине от того, кто делит с нею постель? Естественно отказываться от всех и всяких наслаждений жизни, от радости, испытываемой каждым нормальным человеком, когда он получает подарок? Не хочу продолжать.
— Почему вы не повернетесь ко мне, Зени? — спросила Юли.
— Глаз твоих боюсь, — сказал профессор. — Не выношу плачущих женщин.
Юли проглотила слезы. — Я не буду плакать.
— Есть в тебе какая-то непреклонность, — с раздражением продолжал профессор, — которая лишает тебя женственности, меня же — моего мужского начала, и принуждает обоих фальшивить. Эта непреклонность служит не любви твоей, потому что такое бы я понял, более того, даже одобрил бы, вероятно, но она служит иной цели, до которой лично мне нет никакого дела.
— Вы смело можете обернуться, — сказала Юли. — Я не плачу.
Профессор повернулся, подошел к своему столу, но не взглянул на девушку, которая, выпрямившись и вскинув голову, сидела на диване, рядом с кровавым пятном.
— Ты самолюбива, как человек, знающий, чего он хочет, — продолжал он сердито. — Но, повторяю, эту целеустремленность я оценил бы лишь в том случае, если бы она направлена была на служение твоим потребностям, то есть в данном случае на меня. Будь это так, ты оставалась бы естественной.
Девушка вдруг резко побледнела. — Зени, — сказала она, и ее голос сорвался, — вы меня уже не любите.
Профессор взглянул на нее, проглотил ком в горле.
— Спрашиваешь или утверждаешь?
— Не знаю, — опуская голову, проговорила Юли.
Тишина надвинулась так плотно, что стал слышен уличный шум под окном.
— Если вам не нравится, как я мыслю, значит, вы меня не любите. Я спрашиваю себя только, почему вы так отдалились от меня.
— От тебя нет, — сказал профессор. — От роли, которую ты себе придумала.
— Я и мои взгляды — одно, — тихо произнесла Юли.
— Не думаю, — проворчал профессор, уставясь на ее маленькие стоптанные туфли. — Твои взгляды только дополняют тебя, и, к сожалению, ты жаждешь меня тоже ими дополнить. Но главная беда не в том, что ты хочешь совершить насилие надо мной. Ты над собой совершаешь насилие!
— Если кто-то живет, подчиняясь дисциплине, это не насилие, — сказала Юли.
Профессор глубоко вздохнул, словно человек, после долгого, изнурительного пути наконец-то достигший цели.
— Вот и приехали! — сказал он, обеими белыми руками потирая лоб. Его указательный палец давно уже нервно подергивался, что в напряженные минуты предупреждало обычно о полной душевной неразберихе. — Дисциплина, сударыня, самое бесчеловечное изобретение человека, — заговорил он вдруг резким, срывающимся голосом. — Благоволите заметить, во имя дисциплины люди за один год совершают в десять раз больше преступлений против своих ближних, в десять раз больше убийств, обманов, растления душ и грубого насилия, в десять раз больше гадостей и подлостей, чем за целое столетие принесла бы вреда естественная недисциплинированность. Благоволите оглянуться вокруг: это дисциплина ввергла страну в ее нынешнее состояние, в нищету, рабство, болезни, дисциплина же отдала ее в руки господина Хорти и презренных его сотоварищей, а завтра та же дисциплина выдаст Гитлеру, если он ненароком обратит свое внимание на ее жир и кожу и кости. Границы естественной недисциплинированности, сударыня, определяются взаимными потребностями, границы же дисциплины — только милосердием, коего не существует. Венгрия стоит сейчас на краю могилы и благодарить за это должна дисциплину.