Юли медленно поднялась с дивана. Она ответила не сразу. Прижала руку к сердцу, столько раз оскорбленному треволнениями последних дней, непроизвольным движением одернула новый пуловер, обратила к профессору прозрачное от худобы лицо. Она не знала еще, что это окажется последней их встречей, но в глубине сердца поняла, что потерпела поражение. Когда полчаса спустя она повернулась к профессору спиной и выбежала из кабинета, ей казалось, это произошло потому, что ее любимый изменил ей, и понадобилось много времени, долгие недели, чтобы до конца разобраться в себе. Дверь за нею захлопнули ревность и оскорбленная женская гордость, но быть затем такой непреклонной, отражать все последующие попытки профессора к примирению, презрительно отвергать все его обещания, не отвечать на письма и, когда профессор подкараулил ее как-то перед домом на улице Изабеллы, повернуться и убежать от него она могла в конечном итоге лишь после этого разговора, который доказал ей крах всех ее любовных усилий и безнадежность любых подобных попыток в будущем.
— Дисциплина самое человечное из всех изобретений человека, — проговорила она, очень бледная, прижав руки к сердцу. — Вы сводите под одну крышу совершенно разные вещи. Дисциплина может быть насильственной, как у немцев, и может быть волей и желанием всего общества… Есть ведь и добровольная дисциплина!.. Вы говорите так поверхностно и безответственно, что я не в силах вас слушать. Мне кажется, вы хотите посмеяться надо мной. Без дисциплины общество погибло бы так же, как и жизнь отдельного человека.
Профессор молча смотрел на дрожащую девичью фигурку, с головы до ног одетую в черное, и не находил ее смешной; она была в сто раз трогательнее и чище, чем ее сложные заблуждения.
— Слушать это невозможно, — повторила Юли, гневно сверкая глазами. — Знаю, я бесконечно глупее и необразованней вас, но… В чем ваша цель?.. Хотите внушить мне к себе отвращение? Вы же знаете, ничто я не ненавижу так, как цинизм!.. Не понимаю. Хотите защитить себя, защищая недисциплинированность?
— Разумеется, — сказал профессор.
— Я верю в человеческий разум и с тем, кто эту мою веру хочет развеять, вместе быть не могу, — продолжала Юли, все более ожесточаясь. — Я верю в то, что человек может быть свободен, лишь добровольно подчиняясь дисциплине, и если вы смеете насмехаться над этой моей верой, тогда…
Ее глаза наполнились слезами, она отвернулась.
— Тот не человек, кто не знает дисциплины, — выговорила она сквозь слезы.
Профессор молчал. Юли подошла к дивану, достала из портфеля носовой платок, отерла глаза. И осталась у дивана, спиной к профессору.
— Я не верю, что ты любишь меня, Юли, — проговорил он, откидываясь в кресле.
Даже на расстоянии шести шагов он видел, как дрожат под юбкой ее колени.
— Не верю, чтобы ты любила меня… точнее сказать, ты любишь не меня, а вот эту так называемую твою дисциплину. И я для тебя более или менее приятный объект, чтобы испытать свои силы.
— Неправда, — прошептала Юли в платок.
— Ты беспощадна, — продолжал профессор. — У тебя уже не находится ни единого слова, которое было бы обращено непосредственно ко мне, а не куда-то мне за спину. Я уже не раз спрашивал себя, кто же может быть твой духовный отец, которому ты время от времени отчитываешься в моем духовном развитии. Подозреваю, но допытываться не буду.
Юли обернулась, посмотрела на профессора.
— В каждом твоем движении таится эта проклятая целенаправленность, — сумрачно продолжал он. — Ты несешь в голове своей оголтелое слепое рвение реформации. О чем бы ни зашла речь — о том, сколько получает моя секретарша, о захвате Прирейнской области, об официанте из «Геллерта», — в каждом твоем слове слышится все та же ликующая последовательность, которую я не могу одобрить хотя бы потому, что, пользуясь ею, ты нелояльна к тому, кто, как ты знаешь, не может отражать твои атаки или отражает их весьма сдержанно, потому что любит тебя.