— Любит? — повторила Юли чуть слышно.
— И у кого поэтому нет иного выбора, кроме как отказаться либо от себя, либо от тебя, — договорил профессор, глядя в окно.
— Любит? — повторила Юли во второй раз, из последнего приюта нежности.
— По-своему, — ответил профессор. Выражение его лица было так необычно, что Юли, потрясенная, некоторое время не могла отвести от него глаз.
— Где вы были вчера вечером? — спросила она совершенно неожиданно даже для себя.
Профессор медленно повернул к ней голову.
— Был занят.
— Где? Профессор не ответил.
— Вы были у Эстер? — спросила Юли и не узнала собственного голоса. У нее было такое чувство, как будто это спрашивает даже не она, а, независимо от ее воли и мозга, тело, язык, голосовые связки, которые, очевидно, в течение всего разговора думали свое и сейчас вдруг потребовали слова. — У Эстер?
— Ты о ней знаешь? — ошеломленно спросил профессор.
— Знаю. Вы были у нее?
— Да, — сказал профессор.
— Я ночью звонила вам на квартиру, — проговорила Юли после минутного молчания, и за это время вся кровь отлила от ее лица. — Вы у нее спали?
— Да, — сказал профессор.
Юли терзала платок. Она стояла посредине комнаты, и ей не на что было опереться, кроме как на этот маленький платок. Тот самый батистовый платок в коричневый горошек, который она купила в честь литературного вечера. Она не произнесла ни слова, машинально крутила и комкала платок; глядевшее в окно солнце освещало ее смертельно бледное лицо, поблескивало на тяжелом иссиня-черном узле волос.
— Даже откровенность ваша отвратительна, — произнесла она особенно глубоким голосом и, бросив последний взгляд на профессора, выбежала из кабинета.
До ее ареста прошел еще месяц. За этот месяц, самый мучительный в ее жизни, она во сне и наяву вновь и вновь прокручивала в душе свой последний разговор с профессором и всякий раз, произнеся эту заключительную фразу, продолжала вести его уже в одиночку, приводя один за другим все возможные доводы ума и все вообразимые упреки отчаявшегося униженного сердца. Собственно говоря, она не могла добавить ничего существенного к тому, что прозвучало в действительности, как будто их спор с величайшей интенсивностью переработал и подытожил все то, что можно было сказать об их незадавшейся любви. Но оскорбленной душе, чтобы не задохнуться, необходимо хоть какое-то удовлетворение: за неимением лучшего, хотя бы пронзить спицей сердце восковой фигурки неверного любовника. В первые последовавшие за разрывом дни, еще скользя лишь по самой поверхности горя, Юли, глотая слезы девственного гнева, всего более мучилась и страдала от того, что профессор позволил ей поцеловать себя в лаборатории — после проведенной с Эстер ночи! — и корчилась всем телом от неутихающего стыда, ибо за три дня до этого они провели ночь вместе. Но миновали дни, недели, обида мало-помалу улеглась, и рана во всю свою ширь заполнилась просто болью.
Она не находила себе места в мире. Из комнаты бежала на улицу, с улицы спешила домой, в темную каморку для прислуги, в постель. Город будоражила на диво прекрасная весна, по залитым солнцем улицам ходили веселые беспечные люди, но Юли брела среди них бездомная, словно внезапно ослепшая. Дома ее осаждали воспоминания. Зенон Фаркаш посещал ее редко, но он был такой большой, высокий и толстый, комнатка же такая маленькая, что он и теперь заполнял ее всю. Так как девушка постоянно о нем думала, ей то и дело мерещилось, что он вот сейчас повернул за угол — хотя ростом он был много выше, походкой — небрежнее, лицом — бледнее, больше и горше, чем тот незнакомец, которого она вдруг за него принимала. Был на лестнице темный закуток, подходя к которому Юли всякий раз ускоряла шаг, боясь — и надеясь, — что из него выступит Фаркаш и наяву продолжит с ней тот нескончаемый спор, который лишь формально оборвался захлопнувшейся за ней дверью лаборатории. Она так безумно о нем тосковала, что дома спешила спрятать лицо в подушку, чтобы не обмолвиться его именем.
Ее мужество цеплялось за гнев, а этот последний — за единственную мысль, как вцепляется в землю растение разветвляющимися корнями. Мысль же была совсем проста: ради этого человека я отошла от партии? Только и всего, но из этого можно было черпать столько сил, что хватило на целую жизнь. В конце воображаемого спора этот вопрос, как правило, уже так упрощался, что жаль было бы потратить на обоснование хотя бы лишнее слово (а через час или на другой день все повторялось сызнова); теперь на ринге сражались с профессором не она сама, но партия, и борьба между ними была столь же смехотворна, как борьба между сказочным великаном и Мальчиком-с-пальчик. Великан не был для нее отвлеченным понятием, его грандиозный и прекрасный образ питался не только ее восторженным воображением и пылким сердцем; у него было почти видимое глазом лицо, слышимый ухом голос, понятный во всех поворотах, ясный ход мысли, он весь был такой живой и реальный, что она могла спокойно довериться ему, словно дочь. И великан сдувал профессора прочь одним своим дыханием, хотя через час или на другой день профессор являлся опять, чтобы опять быть сметенным. И ради этого человека я отошла от партии, потрясенная, удивлялась Юли, не веря себе, сомневаясь в своих силах. Так удивлялась она, сперва в темной своей каморке, потом в камере пересыльной тюрьмы, пока наконец не поняла себя, и тогда мучительный вопрос стал уменьшаться, отступать, истлевать, пока вовсе не исчез в тумане прошлого.