— Но почему ты не оставил ее тогда же? — спросила Анджела.
Профессор дернул плечом. — С чего мне было тогда оставлять ее, если я еще и не любил ее вовсе? А вот когда она в первый раз мне изменила — влюбился.
Анджела опустила глаза. — Когда же?
— Через неделю, — буркнул профессор, упершись подбородком в грудь. — С пятидесятилетним пузатым письмоносцем, который утром принес ей какую-то заказную бандероль, она сама мне призналась в тот же вечер. Зачем?.. А просто так, сказала, из любопытства… Налей-ка еще стаканчик! Из скольких яиц была яичница?
— Из десяти.
— Я бы еще чего-нибудь поел, — сказал профессор, вилкой соскребая со дна сковородки прижарившийся желток. Его лицо было словно выжжено, голос глух, левая рука лежала на столе, желтая, распухшая, как губка, впитавшая усталость всего Будапешта. Ногти, там, где не были выедены лабораторными работами, синюшно отсвечивали среди бесчисленных нитяных морщинок, выгравированных четырьмя десятками прожитых лет. — Существуют препятствия недостойные, Анджела, — проговорил он. — Стараться одолеть их не следовало бы, лучше уж избегать всеми правдами и неправдами, потому что победа, над ними одержанная, чести человеку не делает, только пачкает его. И задачи бывают ложные… они лишь уводят человека с наиболее для него приемлемого, то есть наиболее прямого пути, ибо вырастают перед ним, принимая обличье задач истинных, и искушают его. Чтобы распознать их, разоблачить, требуется либо большой опыт, либо врожденное чувство меры, а как тебе известно, Анджела, именно этого чувства мне позорнейшим образом не хватает. В двадцать два года опыт также не мог прийти мне на помощь, вот почему я с легким сердцем взялся за рискованную педагогическую задачу — серебристокудрую бестию образовать по своему образу и подобию. Я уже сказал тебе, что в первый же день сердце мое сжалось. Могу признаться и в том, — ибо помню все так, словно происходило это вчера, — что неделю спустя, когда она безо всякой нужды выложила мне свою историю со стариком письмоносцем, просто так, с беспечной животной радостью, с какой и потом сообщала обо всех своих изменах, то в тот миг, могу тебе признаться, у меня опять так заколотилось сердце, что я и теперь, едва вспомню, в горле ощущаю его стук. И то была не ревность, не оскорбленное тщеславие — нет, просто я понял сразу, что уже не отступлюсь от ложной этой задачи из молодечества, что буду вынужден вступить в состязание со всеми на свете старыми пузатыми письмоносцами. Раскланяйся я тогда и отойди в сторону…
— Ну-ну, — строго спросила Анджела, — и что же случилось бы на следующем перекрестке?
Профессор не отозвался.
— Что это за связь, — спросил он немного погодя, — когда двое так сцеплены друг с другом, что ни оставаться вместе, ни порвать не могут? За минувшие восемнадцать лет я испробовал все, чтобы вернуть равновесие собственной моей природе — избавить ее от излишка веса или его недостатка — иными словами, обеспечить, по-видимому, необходимое ей постоянное присутствие Эстер или постоянное ее отсутствие. Когда, двенадцать лет назад, я вернулся домой из Гориции, от смертного ложа любимого брата Бруно, то некоторое время считал, что страсти мои улеглись и я расстанусь с ней легко, а то и останусь с нею — это было мне все равно. В то время она убирала волосы в пучок… когда я, приехав, впервые ее увидел, на ней был гладкий темно-серый английский костюм, белая блузка с высоким воротом, а поверх пучка сзади — крохотная соломенная шляпка с голубой бархатной лентой… этакая провинциальная барышня, воспитанная в «Sacre Cœur»[58]. Так она и держалась тогда. Как будто знала, что пришла минута, когда я в состоянии освободиться от нее, как от чрезмерно сложной и в то же время пустой, по существу, задачи, которая выпадает из сферы моих интересов. И ровно два года она жила при мне, словно влюбленная дева, по глазам угадывала каждое мое желание. Захотела иметь от меня ребенка — и родила, завтра ему исполняется девять лет. И только в одном была закавыка: она не хотела выйти за меня замуж.