Выбрать главу

А что еще она могла сказать?

– Интере-есно… – еще больше сощурив глаза, протянула Мастеровая. – Почему, можно тебя спросить?

– Потому что… – Таня запнулась. Но выдумывать какие-то несуществующие причины она все-таки не видела смысла. – Я вчера увлеклась книгой и читала до утра.

– И что же это была за книга?

– «Мадам Бовари» Флобера.

– И на каком же языке ты читала Флобера? – не отставала Мастеровая.

– На французском, – с удивлением ответила Таня.

– Почему?

– Но ведь она написана на французском…

Таня произнесла это осторожным тоном, чтобы Мастеровая не подумала, будто она считает ее дурой. Хотя почему «будто»? Таня ведь именно дурой ее и считала.

– Существует русский перевод, – поморщилась Мастеровая. – Раз ты живешь в нашей стране, то должна читать на ее языке.

Что на это ответить, Таня не знала. Что книги лучше читать на том языке, на котором они написаны? Ей казалось, это само собой разумеется…

К счастью, историчка и не ожидала от нее ответа.

– Ладно, Луговская. – Она вздохнула так тяжело, словно призывала весь класс посочувствовать своей тяжкой доле – вот, мол, с кем приходится иметь дело! – Готской программы ты не знаешь. Расскажи тогда, что ты знаешь о немецкой социал-демократии вообще.

О немецкой социал-демократии Таня знала примерно то же, что и обо всех ее программах, то есть ничего. Зачем ее об этом спрашивать? Она ведь сказала, что не выучила урок!

– Я не выучила сегодня урок, – повторила Таня.

– Это я уже слышала, – поморщилась Мастеровая. – Потому и даю тебе последнюю возможность избежать неудовлетворительной оценки. Живя в Европе, ты не могла ничего не слышать о такой сильной социал-демократии, как немецкая. Вот и расскажи нам, что ты слышала.

– Ничего, – повторила Таня. – Я не слышала о ней ничего. В Европе все говорят только про немецкий фашизм.

«И только поэтому мы уехали из Европы», – хотела добавить она.

Но не добавила, потому что вдруг подумала, что это, может быть, не вся правда. Из обрывков родительских разговоров, которые она стала все чаще слышать в последнее время, можно было сделать и другие выводы.

– Фашизм – сознательный выбор немецкого трудового народа, – ледяным тоном отчеканила историчка.

– В этом весь и ужас, – сказала Таня.

– Не понимаю, что ужасного ты видишь в фашизме, – пожала плечами та. – Руководство нашей партии и страны рассматривает Гитлера как своего союзника в борьбе с мировым империализмом.

Мастеровая проговаривала каждое слово внятно, словно гвозди вколачивала. И с каждым словом Таня чувствовала, что ее первоначальное легкое раздражение против исторички превращается в настоящее возмущение.

– Гитлер антисемит! – воскликнула она. – Он ограничивает права евреев, отнимает у них имущество! Разве этого мало, чтобы считать его…

– Он отнимает имущество у представителей эксплуататорских классов, – перебила ее историчка. – Это, к твоему сведению, называется экспроприацией экспроприаторов и является важнейшей частью классовой борьбы. В нашей стране этот процесс начался после Великой Октябрьской социалистической революции и привел к созданию великого государства рабочих и крестьян. Надеюсь, хотя бы это тебе известно, – язвительно добавила она.

– Но это же совсем другое! – задыхаясь от возмущения, воскликнула Таня. – Это… – Она хотела сказать, что отнимать чье бы то ни было имущество вообще нельзя, но в последнюю секунду поняла, что говорить это бесполезно. Да и не это казалось ей главным в неожиданно возникшем споре с историчкой. – Гитлер унижает людей из-за их национальности! Он измеряет циркулем строение их черепов и после этого отправляет их в концентрационные лагеря. И немцы это одобряют! Но как же можно одобрять такое? И что же будет дальше? Людей начнут убивать за то, что у них черепа не такой формы, какую считает правильной Гитлер? А душевнобольных людей он уже убивает, когда отправляет в лагеря! Потому что они ведь не могут жить без врачебной помощи!

Таня чувствовала, что от волнения говорит все менее правильно – французские конструкции просвечивают в русских фразах.

– Прекрати кричать, Луговская, – поморщилась историчка. – Кто тебе сказал эту ерунду про душевнобольных?

– Об этом пишут все французские газеты!

– Французские газеты занимаются клеветой.

– Гитлер диктатор и скоро начнет войну! Он захватит всю Европу!

– Вот что, Луговская… – Лицо исторички стало красным, потом белым. Потом она медленно приподнялась на стуле и развела руки, словно хотела защитить класс от Тани. – Эту буржуазную пропаганду оставь для разговоров у себя дома. А в школе будь добра учить уроки как положено. Садись – «неудовлетворительно»!

Она посмотрела на Таню с ненавистью. Мало сказать: с ненавистью – из ее глаз будто выметнулись стальные иглы.

Возражать ей было невозможно. Можно возражать словам, мыслям. Но этому ненавидящему взгляду…

Таня повернулась так стремительно, что скользнул по паркету каблучок ее туфли, и выбежала из класса.

Глава 10

Она летела по Тверскому бульвару, и гравий не успевал скрипеть у нее под каблуками.

«Это совсем другие люди! – лихорадочно мелькало у нее в голове. – Они думают совсем по-другому, чем… Чем люди! Я не могу с ними жить, никогда не смогу!»

Обычная сдержанность изменила Тане настолько, что если бы слезы не стояли у нее в горле, то она даже не думала бы все это, а выговаривала бы вслух, просто выкрикивала.

«Зачем папа нас сюда привез? – судорожно пытаясь сдержать слезы, думала она. – Мама не хотела ехать в Москву, я знаю. И… никто не хотел!»

Она вдруг вспомнила, как накануне отъезда пришел проститься на бульвар Пастера, где они снимали квартиру, Иван Алексеевич Зеленин, папин однокурсник по Петербургской военно-медицинской академии. Он и теперь работал вместе с папой в клинике, но не врачом, а санитаром. Папа говорил, это из-за того, что Иван сгубил свой талант пьянством, а мама возражала – не пьянством, а ностальгией.

Тем вечером, впрочем, Иван Алексеевич выпивал немного. О причине посиделок – отъезде Луговских в Москву – не было сказано ни слова, но мысль об этом висела в воздухе, и атмосфера за столом казалась мрачной. Во всяком случае, Таня чувствовала ее именно такою и поэтому ушла спать пораньше, сказав, что устала, собирая вещи в дорогу.

На самом деле она не устала нисколько, дело было вовсе не в этом. Тоска лежала у нее на сердце, и мрачный вид Ивана Алексеевича и его молчание лишь усиливали эту тоску.

Дверь в ее комнату была закрыта неплотно, и она слышала разговоры за столом. Если можно было назвать разговорами короткие незначительные фразы, которыми обменивались взрослые.

– Что же ты делаешь, Митя? – вдруг услышала Таня.

Голос Ивана Алексеевича прозвучал с таким глухим отчаянием, что она насторожилась.

– Ты о чем, Ваня? – спросил отец.

В папином голосе, напротив, не слышалось ничего, кроме обычной его ровной сдержанности.

– Сам ты все прекрасно понимаешь, – ответил Иван Алексеевич. – И куда едешь, и к кому – не можешь не понимать. Вот я и спрашиваю: что ты делаешь?

– Я не люблю риторических вопросов, Иван. Да и ты, насколько мне известно, тоже.

Тане показалось, что она видит, как папа поморщился. Хотя сквозь узкий дверной просвет ничего из происходящего за столом она видеть, конечно, не могла.

– Хорошо, спрошу иначе: если тебе все равно, что будет с тобой, то неужели так же все равно, что будет с твоей дочерью? Это, по-твоему, тоже риторика?

– Это не риторика. Это пустой пафос.

– Не такой уж пустой. – Странно, что Иван Алексеевич не обиделся на резкость, с которой папа произнес эту фразу. – Неужели ты не понимаешь, что Таню они заставят работать на макаронной фабрике? И это еще в самом лучшем случае.

Тут в разговор наконец вмешалась мама.

– Ваня, – нежным своим, тихо звенящим голосом сказала она, – все уже решено. Зачем теперь объяснять? Через год, не позднее, в Париже будут немцы. По-моему, это достаточное объяснение нашего отъезда.