Кто-то, стоящий рядом с Таисией Никитичной, проговорил с такой решительной силой, с какой трудно выдыхает человек, всаживающий топор в неподатливый кряж:
— Так!..
Она чуть повернула голову: молодое лицо, пухлые щеки и подбородок в мягкой кудрявой бородке, как яичко в гнездышке, блестящие, беззаветные глаза. Парень так близко склонился к ее плечу, что от его горячего дыхания зашевелились волосы на ее виске.
— …Скоро и к вам придет наша Красная Армия… — раздельно проговорил Бакшин, и впервые его голос дрогнул, и в нем зазвучало торжество.
— Так!.. — снова раздалось у ее плеча.
— …Как побитые псы, скоро потянутся мимо вас разбитые и отступающие фашистские банды…
— Так!.. — трудно и мстительно выдохнул парень.
— …Дорогие товарищи! Подготавливайтесь к достойной встрече Красной Армии. Ваша священная обязанность и долг советских граждан помочь Красной Армии, не давать фашистам опомниться от ударов, не давать им закрепиться на новых рубежах, бить врага без передышки. Фашистский зверь смертельно ранен, но еще не добит. Издыхающую фашистскую гадину надо добить: ни один гитлеровский бандит не должен уйти с Советской земли…
В землянке сделалось душно и жарко. Лампа горела неровно, как потухающий костер. Она то вытягивала свой желтый язык, стремясь ухватить остатки живительного воздуха, то бессильно замирала. Эти вспышки играли медными влажными бликами на сурово-напряженных лицах. Партизан, державший лампу, старался лучше осветить листовку и в то же время боялся помешать командиру. Не замечая всех этих стараний, Бакшин продолжал читать ровным, спокойным голосом.
Спокойный голос. В чем же тогда его сила? Этого Таисия Никитична никак не могла понять и в то же время не могла не поддаться этой непонятной силе. Она, не отрываясь, смотрела на его лицо: медные скользящие блики на щеках, глубокие черные тени. Лицо умного бунтаря, умеющего сдерживать свои страсти и знающего, когда дать им волю. Солдат с одержимостью фанатика. От такого всего жди — и великих милостей, и великой мести. Сейчас он призывал к великой мести:
— …Фашисты торопятся сейчас начисто ограбить города и села нашей области. Как голодные волки, рыщут они по деревням…
Вот они, те самые слова, по которым все истосковались и без которых уже невозможной казалась жизнь. Вот они:
— …Бейте из засад подлых гитлеровских людоедов. Не давайте немецким собакам уйти никуда, кроме как в землю, в могилы! Готовьтесь бить любого врага всем, чем только можете: винтовкой, гранатой, топором, ломом! Час расплаты, час всенародной мести врагу настает! Поднимайтесь на беспощадную, истребительную войну против оккупантов! Око за око, зуб за зуб, кровь за кровь! Смерть фашистским захватчикам!»
— …Смерть захватчикам, — прошептала Таисия Никитична и, не замечая этого, продолжала повторять текст листовки и шептать слова, которые Бакшин еще не успел сказать, как будто не она, а он повторял ее слова. Она ничуть не удивлялась этому, потому что это были ее слова, как будто она сама выстрадала, придумала и написала их. Вероятно, и каждый думал то же. Великая действенность листовки именно в том и состояла, что в ней содержались мысли и слова, которых все давно и жадно ждали и видели всей душой, как видят воду истомленные жаждой люди. И сейчас, измученные видением воды и получив, наконец, эту воду, они жадно к ней прильнули и не отстанут, пока не напьются досыта.
НОЧНОЙ ДОПРОС
Ночью Таисию Никитичну разбудили. За все время своей работы, и особенно в армии, она привыкла мгновенно вырываться из цепких лап сна, этого теплого ласкового чудовища, и сразу включаться в житейские тревоги. Так было и на этот раз: через несколько секунд она поняла, что от нее требуется, и не больше чем через три минуты была в полной готовности. Пока она собиралась, Анисья Петровановна торопливо докладывала:
— Троих мужиков наших ранило, двое сами пришли, одного принесли. Этот совсем уж плох. А само главно, Батю нашего повредили. Голова забинтована, на бинте кровь проступает, сам с лица бледноватый, а сам вроде пошатывается. Я посмотреть хотела — не допустил.
В землянке у Бакшина жарко топилась печурка, у которой сидел плотный, упитанный немец в темной отсыревшей шинели. Он, как лошадь, часто вздрагивал всем телом, так что дрожало даже его толстое, побуревшее от холода лицо. Коротко подстриженные усы ощетинились. От него шел пар, как от загнанной лошади.
Бакшин сидел на широкой лавке у стены, как раз против открытой дверцы. Голова его была перевязана бинтом. Весь облитый жарким светом, он казался неправдоподобно большим и грозным на фоне своей черной тени. Грозным, несмотря даже на то, что он весело смеялся, задирая вверх огненно-черную бороду. И все кругом смеялись, поглядывая то на немца, то на маленького плотного партизана, который рассказывал, как он взял этого фашиста.
— …Я вижу — кювет, туда, значит, я и скатился и начал вести огонь. И так мне ловко сидеть, уж так ловко, что я подумал — отчего бы это такое подо мной мягкое пружинит и даже вроде подкидывает, как в легковушке?..
— А это он на фрице сидит, — задыхаясь от смеха, выкрикнул кто-то, — на фрице он!
Маленький партизан переждал, пока утихнет смех, и продолжал свой рассказ:
— Ничего я не соображал в данный боевой момент. Это только как уж от немцев ничего не осталось, стрелять не надо, я из кювета и полез. Ногой на это мягкое встаю, а оно шевелится и звук подает.
— А звук-то какой?
— Живой, слышу, звук. — Маленький оглянулся, увидел у двери Таисию Никитичну, пояснил, потупившись и как бы даже стесняясь говорить такое о непотребном поступке немца: — Как это у медиков обрисовано, мы не знаем, а по-нашему если, то, выходит, газанул он с неисправным глушителем.
Таисия Никитична рассмеялась вместе со всеми, не удивляясь тому, как это люди, только что вернувшиеся с боевой операции, вымокшие, замерзшие, смеются так открыто и весело. И, пожалуй, самое замечательное в этом было то обстоятельство, что смех этот ничуть не похож на разрядку после нервного напряжения, когда опасность миновала, а просто смеются даже от того, что совсем и не смешно.
Только на минуту задержавшись у порога, она направилась прямо к Бакшину. Смеющийся Бакшин нисколько не был похож на грозного, требовательного командира. Скорее всего, он напоминал доброго, хотя и строгого, отца большого дружного семейства.
Увидев Таисию Никитичну, он, как дирижер, взмахнул рукой, и в землянке сразу стало тихо.
— Доктор, а вы тут зачем? — спросил он, все еще посмеиваясь.
— Вы ранены.
— Пустяки. Там есть настоящие раненые. Я приказал вас к ним направить.
— В данном случае мне лучше знать, что я должна делать. Покажите вашу голову.
Он удивленно посмотрел на нее, однако смирился и, покорно наклонив голову, приказал:
— Валентина, приступай.
Валя, зная свое дело, начала задавать пленному обычные вопросы, но тот молчал, и не потому, что не хотел отвечать, — таких-то она хорошо знала. Этот молчал, как глухой, который ничего не слышит и только улыбается, стараясь понять, чего от него хотят. Это было видно по его напряженной и в то же время восторженной улыбке, с какой он смотрел на Таисию Никитичну.
— Затюканного какого-то приволокли, — хмуро проговорила Валя и спросила, обращаясь к маленькому партизану: — Это ты его так?..
— Да я ничего… Я его бережно. Он же — никакого сопротивления. И пистолет сам отдал. Это он, наверное, от роду такой. Говорю, сидел на нем, как на подушке, а он хоть бы что… Ну, что ты моргаешь? — спросил он у пленного. — У нас знаешь, как с такими моргунами?
И вдруг пленный сказал:
— Доктор…
— О! Понял! — торжествующе воскликнул маленький. — Заговорил…
Пленный и в самом деле начал говорить, поглядывая то на Таисию Никитичну, то на Валю. Говорил он горячо и оттого торопливо, так что Валя еле успевала переводить.
— Он говорит, я не солдат, я студент-медик. И не воевал, а служил в госпитале. В прошлом году мобилизовали с третьего курса. Он и не стрелял даже ни разу.