— Доченька, надо потерпеть. Ведь выпускной класс. Нельзя тебе сейчас срываться. Недолго ведь осталось!
Наедине с матерью можно было забыть, что ты дочь Рэда Бешеного, и ручейки побежали по щекам сами собой. А вслед за слезами на нее обрушилась головная боль. Среди всех жалостей мамина жалость была самой пронизывающей и едва переносимой. От нее по-настоящему ехала крыша. Зато и силы таяли, как снег на майском солнышке.
— Гута! — донесся в прихожую рев отца. — Кто притащился?
Головная боль сразу уменьшилась — мамина жалость теперь разделилась надвое.
В гостиной звякали стаканы и бурчали мужские голоса. Языки говорящих со словами справлялись еле-еле.
— Кто там у него? — спросила Мария, заранее зная ответ.
— Гуталин. Чуть ли не с утра заявился. И не выгнать никак. Веточки корявые, сидят и сидят! Вторую бутылку приканчивают.
Гуталин — это было чулково. В присутствии Гуталина папка обычно смягчался. С Гуталином они всегда вспоминали прошлое — как папка таскал хабар из Зоны, а Гуталин его обратно затаскивал. Или как вместе били морду очередной жабе… Папка обзывал их совместные посиделки-воспоминания словесным онанизмом. А жабами обзывал тех, кого ненавидел. Из года в год жаб в городе становилось все больше. Ясен перец, мама жабой не была, мама была просто Гутой. Иногда — все реже и реже — как бы ласточкой. А она, Мария, так и осталась Мартышкой. «Мартышка ты моя!.. Мартышечка ты этакая!..» Интересно, а как он называет ночью тетку Дину?
Мария вздохнула.
— Ничего, дочка! — Мать ласково погладила ее по макушке. — Все перемелется — мука будет…
— Гута! — опять взревел папка. — Кто там у тебя?
А Гуталин сказал заплетающимся языком:
— Стервятник Барбридж с того света явился… Хватит орать! Надо будет, зайдут, познакомятся. Давай-ка лучше еще по два пальца. За нынешнюю Зону…
— Нет, Гуталин, за нынешнюю Зону я пить не буду. Нынешняя Зона у меня вот где…
Мария сделала усилие, чтобы перестать их слышать.
— Иди-ка умойся! — Мать принялась командовать. — И за стол!
Мария пошла умываться, потому что зайти в гостиную с зареванным лицом значило вызвать у папки очередной взрыв бешенства. Он уже не раз ходил разбираться с дочкиными учителями и одноклассниками. А потом матери приходилось переводить Марию в другую школу.
Выйдя из ванной, она в гостиную все-таки заглянула.
— Ой, вот и школьница моя! — обрадовался папка. Тут же посадил ее к себе на колени, прижал к груди. — Здравствуй, Мартышечка моя!
Конопатое лицо его расцвело в улыбке.
Сидеть на коленях у папки было чулково. Как в детстве. От папкиных ласк не ехала крыша. Вот только в последнее время как бы изрядно стал донимать запах алкоголя. Впрочем, ради папкиного хорошего настроения стоило потерпеть. И, терпя, она потерлась носом о его небритую щеку.
— У-у, колючки!
Интересно, а тетку Дину он тоже сажает к себе на колени и она тоже говорит ему: «У-у, колючки!»?
— Здравствуй, Мария! — Гуталин справился с приветствием не без труда.
— Ты все хорошеешь, девочка!.. Пожалуй, и я на днях в Зону схожу. Попрошу, чтобы она сделала из меня настоящего африканца. А то — ни то ни се. Мулат, он и есть мулат!
— Сходи, сходи, — сказал папка. — Хорошим станешь африканцем. Настоящим… Черным и мертвым.
— Смейся, смейся, — сказал Гуталин. — Расист! Давай еще…
Папка нацедил в стаканы на два пальца, поднял Марию со своих колен, нежно шлепнул по заднице:
— Ну, иди поешь. Проголодалась, наверное.
Мария хотела было сказать, что заходила к Дине Барбридж. Но не стала. Папка не любил, когда о тетке Дине упоминал кто-либо еще, кроме него. А сам он тетку Дину как бы всегда ругал. Наверное, подозревал, что ее подблузочным пейзажем любуются и другие мужики, но поделать с этим ничего не мог.
— А что касается дороги к Кувыркающейся горе, Гуталин, я думаю, что идти надо вовсе не через кладбище. К Кувыркающейся горе идти надо…
Мария отключилась от их разговора и вышла. Мать уже хлопотала в столовой, усадила дочку в мужнино кресло, поставила на стол хлебницу и тарелки, принесла кастрюлю. Запахло луковым супом. Потом мать села напротив, смотрела, как дочка ест. И Марии вдруг подумалось, что матери очень не хватает второго ребенка. Нормального. Или двоих нормальных. Или троих… Впрочем, тут она матери ничем помочь не могла — так далеко ее возможности не распространялись.
— Перестань смотреть мне в рот! Пожалуйста…
— Ой, прости! — Мать смутилась.
— Дед давно пришел?
Гута вздрогнула всем телом, отвела глаза. Мария поморщилась: сколько уж лет прошло, а мать никак не может привыкнуть к дочкиным способностям. И не привыкнет, скорее всего. Потому что не хочет привыкать. Потому что изо всех сил своих дамских делает вид, будто у нее круто нормальная семья. Куда как нормальная!.. Муж — бывший сталкер. Свекор — бывший труп. И дочь
— выродок. Только не бывший — вот в чем весь облом…
2. ГУТА ШУХАРТ, 25 ЛЕТ, ЗАМУЖЕМ, ДОМОХОЗЯЙКА
Гута не находила себе места.
Все дела были давным-давно переделаны. Любимое Рэдом домашнее платье, ярко-синее, с большим вырезом, повешено на дверцу шкафа. Белье выстирано, высушено и выглажено. Ужин приготовлен и частично съеден. Посуда перемыта, а в доме все блестит, словно в хирургическом кабинете Мясника.
Из гостиной доносились привычные недовольные голоса. Там — как всегда шумно — выясняли сбои отношения разводившиеся Дотти и Дон Миллеры. Они разводились уже третью неделю, и Гута с интересом наблюдала за этим захватывающим процессом, третью неделю гадая, останется ли миссис Миллер с мужем или все-таки уйдет к лысому владельцу парикмахерской.
Но сегодня — хотя Дон уже поклялся жене, что навсегда бросил Ангелику Краузе, — судьба Дотти Гуту не захватывала. Переживания Ангелики ее сегодня тоже не трогали. Поэтому она зашла в гостиную, выключила телевизор и поднялась по ближней лестнице наверх.
Молчавшая весь день Мартышка, так и не дождавшись отцовской рыбы, посапывала, подложив скрюченную мохнатую лапку под заросшую грубой шерстью головку. На бурой звериной мордочке застыла горькая гримаска: Мартышке снились плохие сны. Хорошие сны снились ей только в те ночи, когда отец был с семьей. Мартышка, правда, никогда не рассказывала Гуте о своих снах, но — если отец ночевал дома — дочкина мордочка переставала быть звериной: животные не улыбаются. А в последнее время дочь постоянно напоминала Гуте зверька. Говорила она все реже и реже, и развлечения ее совершенно перестали быть похожими на игры. Да и развлечениями ли они были?..
Гута вздохнула, подняла с пола раскрытую книжку — дочь часто засыпала с какой-нибудь книжкой, — поправила свесившееся с кровати одеяло и выключила ночник. Мартышка по-детски зачмокала, но не проснулась. А может быть, проснулась и зачмокала. Кто ее теперь разберет!..
Выйдя из детской, Гута заглянула в комнату к папане, включила свет. Папаня неподвижно сидел перед окном. То ли смотрел на мерцающие за стеклом звезды, то ли разговаривал с потусторонним миром. Гутино внимание ему не требовалось. Как и всегда — после смерти. В живые-то времена он и по заднице мог шлепнуть. Или за грудь ущипнуть. А потом посмеивался над свирепеющим от ревности Рэдом… Боже, как же давно эта было! Словно и не с нею вовсе… Теперь в невесткиных заботах папаня не нуждался, но она все-таки застелила ему постель. Как вчера, позавчера и неделю назад. А завтра утром уберет несмятые простыни в шкаф. Как вчера, позавчера и неделю назад…
Папаня и глазом не моргнул. Как вчера. Позавчера. И неделю назад.
Гута выключила свет и вышла в коридор. Можно было укладываться в кровать, но она знала, что не уснет.
Рэдрик отсутствовал уже вторые сутки. Такое бывало с ним крайне редко и всегда означало, что «на рыбалке возникли некоторые осложнения». Понимай
— нарвался на жаб.
И потому Гута не представляла себе, чего ей теперь ждать — то ли веселого шума подъехавшей машины и радостного стука гаражной двери, то ли жуткого телефонного звонка.
Не успела она спуститься на первый этаж, как звонок и в самом деле зазвонил. Но не телефонный — у входной двери.