То, что предстоит им — не совеем бой. Скорей, задание… ну, вроде комсомольского поручения. Его надо выполнить старательно и хорошо.
И Маринка даже в мыслях не держит, что ее могут убить. Настоящая война — она где-то далеко, за Брянском, а тут… даже как и сказать — непонятно.
А еще очень крепко верится: серьезные спокойные командиры все точно знают и сделают так, чтобы ничего плохого ни с кем не случилось. Вон, инструктор Федор Иванович в первый самостоятельный Маринкин вылет, притворившись, что готовится отвесить подзатыльник, напутствовал: "На хрена ж тебе неба бояться? Ты земли бойся, потому как на земле злой я". И все — сразу коленки трястись перестали. Голова, правда, немножко кружилась, но уже не от страха, а от предчувствия полета.
Вот и сейчас, убеждала она девчонок, все будет в порядке. Тем более что военком (самый главный, а не тот вредный дядька, что тридцать девять раз кряду приказывал Маринке идти домой и больше на глаза ему не показываться) — тоже летчик. А старший майор, который над всем оборонительным районом начальствует, вообще на учителя истории Матвея Степановича похож, видно, что умный, добрый… и даже красивый, хоть и немолодой уже.
Тут Катька хихикнула — хитренько так, с намеком — и Маринка поняла, что сейчас или покраснеет, или ляпнет что-нибудь невпопад… а скорее всего, и то и другое разом. Придумала третье: коротко огрызнулась — мол, это у тебя одни шуры-муры на уме, фу, мещанство! — и принялась бродить по горнице, с притворным любопытством разглядывая оставленные хозяевами вещи. С притворным — потому что ей тут сразу стало не по себе и это чувство исчезать не собиралось, хотя за два часа девчонки, вроде бы, успели обжиться, перекусить, устроить себе постели из найденного у хозяев… даже подушечек в вышитых наволочках на всех хватило. Катя и Клавочка расположились на хозяйской постели, высоченной, с белым покрывалом в кружавчиках… ни дать ни взять — снежная горка, другие — на лавках, Галочка-белоруска — на составленных в рядок у стены стульях. И только Маринка — на полу, подстелив большую, тяжелую телогрейку, что подарил на прощанье дядя Егор Перминов — а ну как замерзнет "крестница"? А подушку свою отдала Галочке.
— Не хочешь брать чужое без разрешения? — спросила белоруска, вскинув на подругу огромные васильковые глазищи.
Полынина подумала, качнула головой, еще немножко помедлила и все-таки призналась:
— Муторно как-то. Вот жили себе люди, жили, жизнь свою устраивали, чтоб хорошо было, и красиво, и вообще… — и осеклась, не зная, как объяснить, чтоб вышло толково. Но Галочка — по глазам видно — поняла. Она ж тоже не то эвакуированная, не то беженка.
Возле станины, что осталась от швейной машины, — валом цветные лоскутки; девчонки, перед тем как начать обустраиваться, собрали с пола. Попутно обругали протопавшего по комнате не глядя Полевого. А чего, если он командир, то пусть по нужным вещам топчется, да?
— Для немцев, что ль, бережете? — дернул изуродованной шрамом щекой капитан.
Маринке не верилось, что сюда придут чужие солдаты… враги. Ей просто тошно было глядеть на раскуроченные ящики шкафов и комодов — хозяева наверняка собирались впопыхах. И на детскую кроватку с тряпичным самодельным мишкой размером с младенца. И на чуднУю подушку, вроде скатки, лежащую на деревянных козлах и щедро увешанную нитками с какими-то штуковинами на концах, типа больших деревянных гвоздей. Вроде, это для того, чтоб кружево плести, Маринка никогда не видела, но догадалась.
Там, где висели фотокарточки — темные прямоугольники; к одному уголку кусок картона прилип — как будто бы и вправду беречь уже нечего. Или наоборот — есть что, потому-то карточки с собой и забрали.
А кошку оставили, красивую, дымчатую, — сперва дичилась, а сейчас уже мурлычет вовсю на коленях у сердобольной Клавочки. И цветы… подоконники сплошь цветочными горшками позаставлены. И игрушку, вон, тоже бросили, больно громоздкая, видать. Как же девчонка без мишки своего? (Маринка почему-то была уверена, что ребенок — именно девочка).
Людей нет, а их вещи остались. И дела, которые они уже не закончат. Даже если вернутся — кто знает, скоро ли. И что здесь будет, пока их нет.
Из кухни доносится бодрое "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью".
— Вот уж не думала, что селезни поют, — ехидничает Наташа, самая старшая из девчат, бедовая и строгая — а то как же, до позавчерашнего дня работала секретаршей в военизированной охране железной дороги.
— И нам даны стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор! — радостно подтверждает из кухни красвоенлет. Поет громко и с чувством, а что немножко фальшивит… главное, говорит Наташа, чтоб готовил лучше, чем поет.
В погребе под сараюшкой, кроме запасенной хозяевами на зиму картошки, обнаружились бочка соленых огурцов, банки с маринованными помидорами, ну, и варенья всякого в достатке. Селезень, увидав эти богатства, расплылся в улыбке и заявил: дескать, нечего им из общего котла питаться, когда влет можно настоящий домашний ужин организовать. А слово у красвоенлета не расходится с делом. Через каких-нибудь пару часов брошенный хозяевами дом наполнился и переполнился самыми жизнеутверждающими на свете запахами — жареной с салом и луком картошечки и блинов. Причем девчат к кухне Селезень на пушечный выстрел не подпустил — дескать, только под ногами крутиться будут и под руку болтать. Только когда пришла пора накрывать, кликнул Наташу и Клавочку — почему-то он с самого начала ворчал на них меньше, чем на остальных.
Маринка поглядела на скатерть-самобранку, сглотнула голодую слюну — ну да, только казалось, что есть не хочется, — и выдохнула:
— Спасибо, я уже наелась, — прозвучало, против воли, не то с обидой, не то обидно, и она поспешила исправиться: — Мне тут дядя Егор сухариков…
Вышло еще хуже — даже все понимающая Галочка головой покачала. А Селезень как-то странно усмехнулся: приподнял верхнюю губу — так большой, сильный и добрый пес предупреждает неосторожного прохожего о том, что собирается зарычать, — и буркнул, щедро поливая верхний блин смородиновым вареньем:
— Ну, ты… — Маринка думала, скажет привычное — упертая, но он, с показным удовольствием понюхав свернутый трубочкой блин, заключил: — Принципиальная.
Уговаривать Полынину никто не стал — даже чуточку досадно. И она раньше всех вышла из-за стола, голодная и грустная, провожаемая удивленными и насмешливыми взглядами, и снова отправилась бродить по дому.
Набрела на встречу со своей нечистой совестью. С той самой "Войной и миром" — двухтомником в серых обложках на самодельной книжной полке. Рука уже потянулась к первой книжке — и отдернулась, натолкнувшись на неожиданную преграду — новый страх. Маринке вдруг отчетливо подумалось: если вот сейчас сделать то, на что раньше времени не было, или настроения подходящего, или еще чего, тогда завтра… Нет, завтра все будет хорошо. И просто. Без выкрутасов всяких, как в книжках у Толстого.
А получилось иначе. И не по-книжному, и не так, как представлялось Маринке.
Было "до" и — Полыниной повезло — было "после". До — почти бессонная ночь на новом месте и в преддверии неведомого. После — тщетные попытки согреться, кутаясь в дядьегорову телогрейку, и осознать, что все то же самое — и горница со смятыми "постелями", и палисадник с сухими палками флоксов под окном, и монотонное бухтение Селезня в кухне, слов не разобрать. И запах… тот же, что был вначале. Неустроенность и бесприютность пахнут точно так же, как ненужные вещи, которые долго лежали в шкафу, а потом все-таки были выброшены.