— Не так! Дай сюда!
— Отстань!
— Я же видел, как это делает Валентин Петрович!
— И я видел!
— Ну как ты вплетаешь веточку? Не так же!
Оказывается, и шалаш поставить — целая наука. Не подогнал где-то веточку, не скрепил хорошо, и все, рассыпется твой шалаш, — малейший ветерок опрокинет его. И место надо выбрать такое, чтоб на шалаш не обрушился камнепад, и в случае дождя потоки воды не залили… Хитрый Валентин Петрович, как всегда, сперва предложил помозговать, где будем ставить их, — отдельно для мальчиков, для девочек и для штаба (да, и таковой у нас появился!). Предложения посыпались одно гениальнее другого. Слушая нас, он снисходительно улыбался, но не перебивал. Потом спокойно объяснил, почему мы не правы. И вот, отчаянно галдя, мы приступили к делу, и никому из нас в голову не приходило, как плохо Валентину Петровичу…
По пути домой я зашел на ферму. Мать обрадовано потрепала меня за чуб:
— Проголодался, босяк? — она тихо засмеялась. — Мне осталось подоить двух коров, и пойдем домой. Там тебя ждет цахараджин…
Я сел в сторонке и молча наблюдал, как мать доит корову и как та жует сено. Мать то и дело оглядывалась на меня, и в глазах у нее были смешинки. В такие минуты я чувствовал, как сильно я ее люблю. Она мне нравилась именно такой, радостной и улыбающейся. Жаль, что это редко с ней случается, чаще бывала грустной и отворачивала взгляд от меня, стараясь скрыть мрачное настроение. И я предвидел, что ночью она опять уткнется в подушку и будет плакать тихо, чтоб не разбудить меня. Я понимал ее состояние и старался ничем не выдать себя, дыша ровно и глубоко… Если бы она догадывалась, как мне хотелось то броситься к ней, обнять, успокоить, а то и вскочить, накричать на нее. Порой я не мог определить, чего мне больше хочется: плакать вместе с ней или кричать на нее. Но я помнил, что и то и другое заканчивалось, как правило, ее очередным приступом. И я лежал тихо-тихо, глядя широко открытыми глазами в темноту, и успокаивал себя: «Ничего не поделаешь, такая у тебя мать. Не как у других…»
Мы приближались к дому, когда соседка окликнула мать. Странно, но никто не помнил настоящего имени соседки, все называли ее Махадаг, что означает «сама». Эта кличка закрепилась за ней из-за того, что она к месту и не к месту заявляла: «Я сама, сама…», заходила ли речь о покупке муки или колке дров, тем самым бросая тень на своего мужа, о котором и так знали, что он на редкость ленив.
— Серафима, и твой целый день пропадал? — кивнула она на меня. — И мой только что пришел. Грязный, голодный. Я думаю, надо сказать этому умирающему, чтоб оставил наших детей в покое.
— Как ты можешь так о Валентине? — возмутилась мама. — Вместе же в школу бегали.
— И тогда он был такой же чокнутый, — махнула рукой соседка и вдруг прикрыла ладонью рот, но слова-то уже вырвались, и Махадаг со страхом смотрела на мать и ждала, как она отреагирует на ее необдуманную реплику.
Пальцы матери больно вцепились мне в плечо. Я боялся взглянуть на нее. Но мать ответила Махадаг спокойно, не выдавая своего гнева:
— Несчастный он, вот и все.
— И ты доверяешь ему своего единственного сына? — закатила глаза Махадаг.
— Но с ним дети уже столько хорошего и полезного узнали…
Удивительно, откуда она это знает. Я ей ничего не рассказывал, и вообще мы поклялись не посвящать родителей в наши дела, ведь никогда наперед не знаешь, как поведут себя взрослые, могут и помешать.
— Э-э, ты еще пожалеешь, — погрозила пальцем матери Махадаг и затараторила: — И чего его принесло сюда? Ишь, умирать захотел на родине. Так умирай, как все, веди себя как подобает. Пожалуйста, гуляй себе на природе, отдыхай, но чего детям в душу лезть? Ох, не к добру это, не к добру.
Махадаг еще что-то кричала нам вслед, но мать подтолкнула меня в спину, и мы, не останавливаясь, пошли к своему дому.
Глядя, как я жадно проглатываю любимый пирог, мать почему-то спросила:
— Вы не очень мучаете Валентина? Я вижу, ему с каждым днем все труднее выходить из дому.