Элеонора подошла к окну, и Гельмут встал с ней рядом. Несколько минут они молча смотрели на море, на самом деле, казалось, оправдывавшее сегодня нерешительность капитана Горста. Волнение было значительно сильнее, чем накануне, волны с дикой яростью гнались друг за другом, и деревья парка с жалобным стоном склонялись под стремительными порывами ветра, обрывавшего с них последние увядшие листья.
— Вот уже и предвестники наших зимних бурь, — промолвила, наконец, Элеонора. — Поздняя очень бывает очень суровой у наших берегов; ты, может быть, еще помнишь это с детства.
— Да, тут такой климат, из-за которого нам позавидовал бы только разве какой-нибудь эскимос, — подтвердил Гельмут. — Я скорблю душой о прекрасной Италии, но, несмотря на все, эта дикая, бурная жизнь моря таит в себе что-то захватывающее; что-то притягивающее есть в этой грозной игре волн, которая каждую минуту может обернуться суровой реальностью.
Девушка быстро обернулась и изумленно взглянула на него; в ее удивленном взоре был вопрос: «Неужели ты так чувствуешь?», но он остался невысказанным.
Этот взгляд задел Гельмута, который прекрасно понял его, и, словно желая сгладить впечатление, он быстро прибавил:
— Впрочем, долго этого не выдержишь — слишком утомительно и однообразно. Вообще, это — отличительный характер здешнего ландшафта.
— Ты находишь? — холодно спросила Элеонора.
— Конечно. Я, например, не мог бы долго прожить здесь. Я только что энергично возражал, когда отец говорил о моем продолжительном пребывании здесь.
— Следовательно, ты в будущем не намерен жить в Мансфельде?
— Нет, ни за что! Я слишком много видел на свете, чтобы схоронить себя здесь, среди пустынных дюн и сиротливых болот и лесов.
Тон этих слов был бесконечно презрителен. Элеонора ничего не ответила, а только повернулась к Гельмуту спиной и опустилась на стул. Но в этом движении было что-то такое, что еще больше задело молодого барона, чем ее взгляд.
— Тебе не нравится мое замечание? — спросил он.
— Да.
— Очень жаль, но, как я уже сказал, ни в коем случае не останусь дольше в Мансфельде.
Наступила короткая пауза, затем заговорила Элеонора; ее голос звучал спокойно и уверенно, как обычно.
— В таком случае нам необходимо в течение твоего пребывания здесь договориться об одном деле, которого никто из нас еще не касался до сих пор.
Гельмут опешил. Неужели она сама хотела начать разговор на эту щекотливую тему? Невозможно!
— Что ты хочешь сказать? — нерешительно спросил он.
— Я хочу сказать о том пункте завещания дедушки, который касается нас обоих.
— Нас обоих? Да, действительно! — медленно повторил барон.
Все яснее ясного, но, чем больше такая направленность разговора соответствовала намерениям Гельмута, тем мучительнее это становилось для него. Элеонора, очевидно, не чувствована этого, так как продолжала тем же спокойным тоном:
— Мне известны побудительные причины дедушки: он хотел видеть меня некогда хозяйкой дома, в котором родилась моя мать, а тебя надеялся этим союзом крепче привязать к родине.
На губах Гельмута играла полупрезрительная улыбка, но он ответил с предупредительной вежливостью:
— И этот союз стал бы величайшим счастьем моей жизни…
— Тогда мне очень жаль, что я не могу дать тебе это счастье, — перебила его девушка тем ледяным тоном, который Мансфельд слишком часто слышал из ее уст.
Он невольно отступил назад и в безмолвном изумлении уставился на нее.
— Как?
— Для меня невозможно выполнить волю завещания, — с прежней уверенностью повторила Элеонора.
Гельмут кусал губы.
— Вот как? К этому я, честно говоря, вовсе не подготовлен.
Он отвернулся и перешел к окну. В нем боролись различные чувства: он был посрамлен, унижен, пристыжен. Как глубоко он заблуждался! Вместе с графом Оденсборгом он старался разорвать узы, которых в действительности не существовало; с самого начала было решено отвергнуть его!
Прошло несколько секунд в томительном молчании.
— Ты обиделся, Гельмут? — спросила, наконец, Элеонора вполголоса.
— По крайней мере, я не думал о таком неприятном впечатлении от моей особы, — ответил он, не оборачиваясь.
— Или, вернее, ты не предполагал, что можно вообще отвергнуть руку владельца Мансфельда?