Выбрать главу

Епископ сам затопил печку, сам согрел самовар и начал свою беседу с нами.

Что же такое голгофское христианство и чем оно отличается от баптизма, толстовства, учения духоборов и, наконец, от христианства господствующей церкви?

Все эти исповедания, по мнению епископа Михаила, держатся на одной великой ошибке: они исповедуют, что Христос принес в жертву за мир кровь свою и с этой поры совершено искупление мира. Люди спасены. Им открыты двери рая, если они только впишутся в списки искупленных. Стоит только поменьше грешить и побольше каяться в благодарность Искупителю. Так верят все: и православные, и протестанты, и баптисты, и толстовцы. А Христос требует, чтобы каждый был, как он. Как он, принял Голгофу, взошел на нее. Почувствовал на своей совести зло мира, как свое дело, свое преступление, свой позор и принял на себя долг сорвать с жизни ее проказу. Христово христианство – постоянная Голгофа. Великое распятие каждого. Принятие на себя, в свою совесть всего зла, в котором лежит мир, ответственность за все, что жизнь разлагает, пятнает проказой. Искупление не совершено до конца. Мир еще не спасен. На Голгофе принесена только первая великая жертва за мир, величайшая жертва, как образец и призыв, как проповедь и великое действие слияния воли Христовой с волей человеческой. Церковное христианство думает, что Христос ушел от земли, чтобы строить на небе чертоги для праведных, что земля – только темная, грязная дорога на небо, которую надо скорее пройти, чтобы прийти туда. Нет! Христос – бог живых, на земле хочет создать царство свое, – для человечества, соединенного с ним. Для земли он умер, чтобы ее спасти, ее обновить, с нее хотел он снять древнее проклятие.

Эта основная мысль о земном Христе приводит епископа Михаила к целому ряду выводов, к которым мы вернемся в другой раз.

– Как такие «еретические» взгляды терпят старообрядцы? – спросил я епископа Михаила.

И получил от него совершенно новое и не ожиданное мной объяснение.

– Старообрядцы, – говорит епископ Михаил, – нетерпимы только в обрядах, которые в них входят, как и все природное, от отцов, бессознательно. Что же касается общих взглядов, то они очень терпимы…

Пробираемся домой между пустыми дачами. Во тьме огонек отшельника – все тот же узкий и тесный путь и все к тем же и еще большим страданиям…

«А если я не дан тебе? – вспоминается из Гёте. – Если отец хочет оставить меня у себя?»

Если я и так довольно страдал не по своей вине, неизвестно за что? Если даже заповедь «в поте лица своего обрабатывай землю» я не могу выполнить, потому что земля уже до моего изгнания занята, истощена и мои здоровые руки делают не свое, чужое дело?

И как поверить, что этот узкий, тесный путь новых страданий непременно приведет меня к светлой земле?

Отклики на смерть Толстого

По нездоровью я должен был сидеть дома в меблированной комнате, дверью выходящей в коридор. На дворе – слякоть, в комнате – пасмурно, в коридоре – мрачно, как в тюрьме. И вот тут известие об уходе Толстого. Сразу стало светло.

«Значит, и в старости можно бежать, значит, это может сохраниться, эта детская Америка, превратиться на остаток дней во что-то большее…» – думал я.

Теперь, вот теперь, когда слякоть везде, старец поднимается и идет…

На глазах всего мира! Выдержит ли? Что, если вернется, что, если все окончится чем-нибудь маленьким?

Нет, никогда, что бы ни было, – у Толстого этого не может быть! Толстой не вернется. Никогда…

Вот это сознание, что Толстой уже не изменит, какой бы он ни был старый, но пошел и будет идти, с самого начала меня подхватило и несло к какому-то большому миру, в котором исчезают перегородки уж всяких меблированных комнат. И я встал и пошел в коридор с газетой, чтобы поделиться с первым, кто встретится, уверенный, что и все должны переживать то же, что и я.

– Хорошо уйти старику, вот если бы он раньше, молодой, ушел, – встречает меня голос.

Я прячусь назад в свою конуру, но господин с «Новым временем» в руках наступает.

– Если бы, – говорит он, – посмотреть на это с точки зрения сближения Толстого с церковью, это другое: зачем он был в Оптиной? Если бы его гордыня, его ницшеанство склонилось перед святым Серафимом. Если бы он ушел, чтобы помириться с православной церковью…

– Знаете, что тогда? – выскакивает дама из соседней комнаты. – Тогда Толстой обманул бы нас всех. Если Толстой так сделает, значит, ничего в России порядочного нет, – я за границу уеду.

– Сударыня… – идет к ней господин.