Выбрать главу

В домике на хуторе, когда я приехал туда, все окна, кроме комнаты детей и гувернантки, были уже отворены, и в одном окне стояла Настасья Петровна, повязанная большим голубым фуляром. Она растерянно отвечала головою на мой поклон и, пока я привязывал к коновязи лошадь, два раза махнула рукой, чтобы я шел скорее.

- Вот напасть-то! - сказала она, встречая меня на самом пороге.

- Что такое?

- Александр Иванович третьего дня вечером уехал в Турухтановку, а нынче в три часа ночи из Жогова, с порубки, вот какую записку прислал с нарочным.

Она подала мне измятое письмо, которое до того держала в своих руках.

"Настя! - писал Свиридов. - Пошли сейчас в М. на телеге парой, чтоб отдали письмо лекарю и исправнику. Чудак-то твой таки наделал нам дел. Вчера вечером говорил со мной, а нынче перед полдниками удавился. Пошли кого поумнее, чтоб купил все в порядке и чтоб гроб везли поскорее. Не то время теперь, чтобы с такими делами возиться. Пожалуйста, поторопись, да растолкуй, кого пошлешь: как ему надо обращаться с письмами-то. Знаешь, теперь как день дорог, а тут мертвое тело.

Твой Александр Свиридов".

Через десять минут я ехал крупной рысью к Жогову. Виляя по различным проселкам, я очень скоро потерял настоящую дорогу и едва к сумеркам добрался до жоговского леса, где шла рубка. Лошадь я совершенно измучил и сам изнемог от продолжительной верховой езды по жару. Въехав на поляну, на которой была караульная изба, я увидел Александра Ивановича. Он стоял на крыльце в одном жилете и держал в руках счеты. Лицо у него было, по обыкновению, спокойно, но несколько серьезнее обыкновенного. Перед ним стояло человек тридцать мужиков. Они были без шапок, с заткнутыми за пояса топорами. Несколько в стороне от них стоял знакомый мне приказчик Орефьич, а еще далее - кучер Миронка.

Тут же стояла пара выпряженных коренастых лошадок Александра Ивановича.

Миронка подскочил ко мне и, взяв мою лошадь, с веселой улыбкой сказал:

- Эх, как упарили!

- Поводи, поводи хорошенько! - крикнул ему Александр Иванович, не выпуская счет из руки.

- Так так, ребята? - спросил он, обратясь к стоявшим перед "им крестьянам.

- Должно, так, Александра Иваныч, - отозвалось несколько голосов.

- Ну, и с богом, коли так, - отвечал он крестьянам, протянул мне руку и, долго посмотрев мне в глаза, сказал:

- Что, брат?

- Что?

- Какову штучку-то отколол?

- Повесился.

- Да; сказнил себя. Ты от кого узнал? Я рассказал, как было.

- Умница баба, что спосылала за тобою; я, признаться, и не вздумал. Да ты еще-то что знаешь? - понизив голос, опросил Александр Иванович.

- А еще я ничего не знаю. Разве еще что есть?

- Как же! Он тут, брат, было такую гармонию изладил, что унеси ты мое горе. Поблагодарил было за хлеб за соль. Да и вам с Настасьей Петровной спасибо: одра этакого мне навязали.

- Что же такое? - говорю. - Сказывай толком! А самому страсть как неприятно.

- Писание, братец, начал толковать на свой салтык, и, скажу тебе, уж не на честный, а на дурацкий. Про мытаря начал, да про Лазаря убогого, да вот как кому в иглу пролезть можно, а кому нельзя, и свел все на меня.

- Как же он оборотил на тебя?

- Как?.. А так, видишь ли, что я в его расчислении "купец - загребущая лапа" и гречкосеям надо меня лобанить.

Дело было понятно.

- Ну, а что же гречкосеи? - спросил я Александра Ивановича, смотревшего на меня значительным взглядом.

- Ребята, известно - ничего.

- То есть начистоту, что ли, все вывели?

- Разумеется. Волки! - продолжал Александр Иванович с лукавой усмешкой. - Все, будто не смысля, ему говорят: "Это, Василий Петрович, ты, должно, в правиле. Мы теперь как отца Петра увидим, тоже его об этом расспрошаем", а мне тут это все больше шутя сказывают и говорят: "Не в порядках, говорят, все он гуторит". И прямо в глаза при нем его слова повторяют.

- Ну, что ж дальше?

- Я было это хотел так и спустить, будто тоже не разумею; ну, а теперь, как такой грех случился, призывал их нарочно будто счеты поверить, да стороною им загвоздку добрую закинул, что эти, мол, речи пустотные, их надо из головы выкинуть и про них крепко молчать.

- А хорошо, как они это соблюдут.

- Небось соблюдут, со мной не дурачатся.

Мы вошли в избу. На лавке у Александра Ивановича лежали пестрая казанская кошма и красная сафьяновая подушка; стол был накрыт чистой салфеткой, и на нем весело кипел самовар.

- Что это ему вздумалось? - проговорил я, усевшись к столику вместе с Свиридовым.

- Поди ж ты! С большого ума-то ведь чего не вздумаешь. Терпеть я не могу этих семинаристов.

- Третьего дня вы с ним говорили?

- Говорили. Ничего промеж нас не было неприятного. Вечером тут рабочие пришли, водкой я их потчевал, потолковал с ними, денег дал, кому вперед просили; а он тут и улизнул. Утром его не было, а перед полден - ками девчонка какая-то пришла к рабочим: "Смотрите, говорит, вот тут за поляной человек какой-то удавился". Пошли ребята, а он, сердечный, уж очерствел. Должно, еще с вечера повесился.

- А больше ничего неприятного не было?

- Ничегошеньки.

- Может, ты не сказал ли ему чего?

- Еще что выдумай!

- Письма он никакого не оставил?

- Никакого.

- В бумагах ты у него не посмотрел?

- Бумаг у него, кажется, и не было.

- А все бы посмотреть, пока полиция не приехала.

- Пожалуй.

- Что у него сундучок, что ли, был? - спросил Александр Иванович у стряпки.

- У покойника-то? - сундучок.

Принесли маленький незапертый сундучок. Открыли его при приказчике и стряпке. Ничего тут не было, кроме двух перемен белья, засаленных выписок из сочинений Платона да окровавленного носового платка, завернутого в бумажку.

- Что это за платок такой? - спросил Александр Иванович.

- А это как он, покойник, руку тут при хозяйке порубил, так она ему своим платочком завязала, - отвечала стряпка. - Тот он самый и есть, добавила баба, посмотрев на платок поближе.

- Ну, вот и все, - проговорил Александр Иванович.

- Пойдем посмотреть на него.

- Пойдем.

Пока Свиридов одевался, я внимательно рассмотрел бумажку, в которой был завернут платок. Она была совершенно чистая. Я перепустил листы Платоновой книги - нигде ни малейшей записочки; есть только очеркнутые ногтями места. Читаю очеркнутое:

"Персы и афиняне потеряли равновесие, одни слишком распространивши права монархии, другие - простирая слишком далеко любовь к свободе".