…Бугурт. Стенка на стенку с затупленными пиками. Если тебя свалят с коня, ты лишишься его или отдашь выкуп, или, быть может, победитель пожалеет тебя. А если свалишь ты и не одного… будешь жить безбедно целый год…
Разогнавшиеся рыцари, лязгая железом, скрипя шарнирами, тычут копьями друг в друга, и съехавшись, кружат на месте в толпе, нанося беспорядочные удары… Ещё… Ещё… Удар сзади в круп лошади… Конь, свирипея, хрипит… В прорези шлема напротив прыгающие от злости глаза… Ха! Ну же, ближе… Есть! Первый…
Удар в спину выбивает из седла. Клинок, пробивший доспех, ворочается, выбираясь из него. Обернувшись, раненый видит лишь, как лезвие втягивается в пику и исчезает.
И "дамская милость" белым саваном касается лица.
"Деуза… это твоя работа. Ты в который раз спасаешь меня… "
Пыльный июльский вечер. Многоглазые девятиэтажки остались за спиной. Пустырь полынный, мусорный. Отсюда до дома пять минут хода, но не докричишься. Шум города отрезает микрорайон от свалки. Этот дурацкий кот. Зачем он попался на глаза Тюте. Тутовников Борян — ничего пацан, только злой, зараза. Вот и сейчас, он тянул за собой на верёвке орущего утробно чёрного кота. На казнь. Чёрный потому что. И все за ним, как цуцики, прутся.
— Что тебе этот кошак дался, Тютя? — говорю. — Пошли ранетки рвать к школе.
— Щас кошака повесим и пойдём, — отвечает Тютя, не оглядываясь, — да не ссы ты. Вот сейчас тебя палачом назначим… А что, ребя, пускай, Калач палачом будет. Кто за то, что бы Калач палачом был?
Одобряют гады. Ещё бы. Лишь бы не самим. А тошнота подкатила к горлу. Мутит противно.
— Держи, Калач!
Тютя кота поднял на верёвке. Тот вякнул и замолчал. Задёргался. Глаза выпучились.
— Подожди, Тютя! — крикнул я сорвавшимся голосом и ухватил кота под мягкий пушистый живот, споткнулся и упал на колени.
— Придурок… — прошипел Тютя, пнув меня в лицо.
В глазах потемнело и во рту солёно. "А не тошнит уже", — отчего‑то подумал я, выпуская кота, и, сплюнув, дёрнул Тютины ноги под себя.
— Бей Калача! — заорал тот, падая и пытаясь устоять.
Удары посыпались на меня. Пацаны били не зло. А так, будто за дело. Что б не повадно было Тютю малькам не слушаться.
Но я‑то вцепился намертво. Мне кота на землю спустить надо было. А Тютю просить — это я дурак, конечно.
Кот только не шевелится вот. Беги, дурында, беги же.
Одной рукой прижав ногу, другой я отпихивал кота. Тютя, лёжа и пиная меня свободной ногой, тянул верёвку на себя, противно оскалясь. И я выпустил кота, боясь, что держа его, задушу ещё быстрее. И ноги Тютины тоже отпустил. Кот лежал, не шелохнувшись. А Тютя прошипел, злорадно прищурившись:
— Калач кота казнил! — и уже громче: — Калач — палач! Калач — палач!
Я поднялся и взял кота на руки. Орущие и кричащие лица кривлялись вокруг. Тютя тоже встал. Противно ухмыляясь. Останавливать меня никто не стал. Из круга молча выпустили вместе с мёртвым котом…
Я ещё долго сидел на лавке у подъезда. Лампа раскачивалась от ветра. Пыль носилась тучей. Пахло полынью с пустыря.
— А я тебя знаю, — проговорила ты, — ты с Тютей на пустыре подрался из‑за кота.
Откуда ты здесь взялась?
— Ну–у…
— Ты не бойся, я — никому…
— А я и не боюсь!
— Я знаю, что ты не хотел кота убивать.
Тут я заплакал. Как дурак.
— Давай его похороним, — сказала ты, — где он?
— Возле гаража…
Кот не убежал, не ожил, надежда последняя сдохла во мне вместе с ним, когда я увидел его. Он ждал своих похорон притихший и молчаливый. Калач–палач. Калач–палач. Калач- палач…
Тикают зелёным пунктиром глаза будильника.
— Я подарю тебе вот это…
Овальный медальон чудной работы лёг на ладонь. Золото и изумруды. Он больше никому не показывал его.
— Теперь таких не делают. Откуда он у тебя? — спрашивает она, улыбаясь.
А он и сам не знает. Лишь помнит горький запах прелой листвы. Река, лодка…
Спустя два года. Стояла тихая, шелестящая ладошами опадающих листьев осень. Она шла за окном. Плакала. И стучала по стеклу каплями дождя. Ей было грустно. Просто так, ни отчего. Потому что осень. Потому что в небе днём синь и лес прозрачен, потому что вчера опять дождь и мокрые ветви хлещут её по лицу…