Макун успокоился. Гость не собирается ни на работу наряжать, ни налоги требовать.
— Так ведь я, Роман Гаврилыч, не первый день шарахаюсь. Скоро год, как прошу ослобонить.
— В том и беда. Скоро год, как не работаешь, а на сторону глядишь. Неужели непонятно, что для тебя, как и для всех тружеников деревни, колхозный путь единственный и неизбежный. Почему ты бежишь? Притесняют тебя, что ли, здесь, обижают?
— Меня обидеть невозможно, Роман Гаврилыч. Я сроду мужик терпеливый. Положи на стол кусок сала — не трону. Час будет лежать — не трону. Нет, людям меня не обидеть, Роман Гаврилыч. Меня земля обижает. Сколько я ей, матушке, кланялся. Сколько маялся без выходных и без проходных, а спать все одно ложился голодный…
— Потому-то и собирают крестьян в колхозы, — объяснил Роман Гаврилович. — Единоличнику, а особенно батраку по отдельности из нужды не выйти. А вот в коллективе тебе голодать не придется. И громадное большинство крестьянства это хорошо понимает. Не случайно колхозное строительство пользуется небывалым успехом. Тебе известно, что в данный момент крестьяне идут в колхозы волостями, районами и даже целыми округами?
— Известно. А я, если сказать правду, не уважаю ни деревню, ни цельные округа с самого детского возраста. Что за жизнь: зимой стужа, летом грозы лютые — то бабу убьет, то изба загорится… Ничего тут не наживешь. Век тут живу, а все, что нажил, нажил в городе.
— Что ты нажил? — начал сердиться Роман Гаврилович. — Погляди. Что у тебя есть? Галифе с леями да развалюха с прусаками. Даже бабы не завел.
— У меня конь есть, — сказал Макун с достоинством. — Бабы у всех, а конь не у каждого.
— Это сивый-то мерин?
— Ты моего коня не задевай. Никакой он не мерин, а самый настоящий конь орловских кровей. А что ему в вашем колхозе ногу отморозили, то в городе бы за такие дела я бы возмещение стребовал.
— Не понимаешь ты меня, Макар Софоныч. Я тебе добра желаю, а ты…
— Коли добра желаешь, посодействуй перед товарищем Орловским, чтобы меня из колхоза отпустили. Сам говоришь, мужик идет к вам целыми волостями. Вон у вас сколько народу. На что я вам?
— Что значит — на что? Сходил бы, в курятнике дыру бы заделал.
— Чудно, Роман Гаврилович. Как это я ни с того ни с сего сорвусь с места и побегу дырки латать. Курятник-то не мой.
— Курятник колхозный. А ты колхозник.
— Колхозников у тебя на сегодняшний день пятьдесят дворов. Или я красивше всех?
— Давай не торговаться. Председатель колхоза дает задание, надо выполнять.
— А сколько заплатишь?
— Палочку запишу.
— Деньги не дашь?
— Своими — пожалуйста. Сколько?
— Твоего мне не надо. Сегодня недосуг, а завтра пойду погляжу, что за дыра. Вот оно, отличие деревни от города. В городе погрузил вагон цемента — и деньги на кон. А тут за так мужика использовать норовят…
— Не о том ты думаешь, Макар Софоныч… Не о том говоришь. Жаль мне тебя. Живешь бобылем в развалюхе…
— Чего меня жалеть? Живу не хуже других. И избы у меня две.
— Две? А не шутишь?
— Пойдем, покажу…
— Чего мне ходить. И та, верно, с прусаками?
— А пойдем поглядим. Недалеко, возле реки.
— Ты лучше вот что скажи. На что тебе, одному, две избы?
— Сразу видать, из города. Для прусаков две избы и заводят. Для ради гигиены. У меня так дело поставлено: в этой избе ночую, а в той двери настежь. Прусаков вымораживаю. К осени туда пойду ночевать — этих вымораживать.
— Эту гигиену ты сам придумал? — заинтересовался Роман Гаврилович.
— Почему сам? Деды придумали. У нас тут, почитай, у кажного по две избы. У богатых по одной, а у нас по две.
— А почему у богатых по одной?
— Им незачем. К примеру, у Федота федотыча большой дом, пятистенка. Две половины. Одна теплая, другая холодная. В одной живет, другую вымораживает.
— И долго приходится вымораживать?
— Долго. Прусак — скотина живучая. Никакая заманка его не берет. Прыткий — страсть! Вон он, гляди, возле тебя встал. Усами шевелит. Чужого чует. Гляди, стук — и нету его. Гадай теперича, в какой угол смылся. Мне что, пущай бы жили. Мне не жалко. Да вот беда, прусак кожу точит. Ни крупы, ни мяса ему не надо. Кожу ему подавай. Шевро. Я за свое галифе боюсь. За кожаные леи. Как бы они леи не съели. А что будет, когда я кожаную тужурку куплю?
Вернувшись от Макуна, Роман Гаврилович молча шагал по горнице, раздумывал. Разговор, который начался с массовой коллективизации и кончился тараканами, казался бесцельным только на первый взгляд. Что, думал Роман Гаврилович, если с помощью химического препарата (например, мышьяка) заморить тараканов во всей Сядемке. Сколько появится пустых строений! Как просто приспособить их для колхозных курятников, овчарен, свинарников! Как можно развернуть животноводство! Кормежка — дело пустое. Своего не хватит — у Догановского в долг возьмем. Ребятишек закрепим за отдельными хатами, приобщим их к трудовой деятельности. Как можно развернуть животноводство!
Широкие перспективы так захватили Романа Гавриловича, что он, не утерпев, поделился с Митей и они вдвоем наперебой стали смаковать будущие окорока и куриные котлетки.
Катерина, пришедшая с ведрами, сперва ничего не могла понять в их разговоре, а когда наконец поняла, ахнула.
— Батюшки! Да кто вам про две избы заливал?
— Ваш подопечный, Макун.
— И вы поверили?
— Чего ж не верить? У него самого две избы.
— Какие у него две избы? Одна развалюха, да и та до первой грозы.
— Чего же он, врал, что ли?
— Конечно! Мыслимо ли одному мужику две избы держать? Да и сельсовет не позволит. Видать, вы его обидели, он вам и надурил. Или просто так похвастал. Он у нас первый хвастун на деревне. Свою зазнобу вам не показывал?
— Нет.
— Обождите, покажет. У него в сундучке картинка наклеена. Обертка от мыла. На обертке разноцветная дамочка. Показывает он эту дамочку — всем командировочным и хвастает, что это его жена, артистка, в Москве выступает и так далее.
Роман Гаврилович шагал по горнице и играл желваками. Недослушав Катерину, схватил мешок и вышел, споткнувшись на пороге. Возле крыльца выкопал из-под снега двухпудовый валун, закатил его в мешок, потащил к курятнику и закупорил изнутри дыру. Потом, весь в курином пуху, отправился к оврагу и принялся яростно отбивать ломом заледенелые плиты глины. Вернувшись домой, не говоря ни слова ни Мите, ни притихшей Катерине, затопил печь, отогрел глину и снова отправился замазывать щель. Надежно заделав дыру, разыскал совковую лопату, натаскал из конюшни навоз, перемешал с глиной, завалил дыру снаружи и, люто гукая, притрамбовал завалину чураком.
Пока он трудился, прохожие крестьяне останавливались, недоверчиво наблюдали за его работой и молча шли дальше. О чем они думали в это время, один бог знает. Во всяком случае, не о том, что надо бы подмогнуть новому председателю.
Вернувшись, Роман Гаврилович послал Митю за Семеном.
Семен прибыл через час, и не оттого, что был занят, а чтобы выказать кураж и непочтение председателю. Встал, опершись о косяк, и спросил недовольно:
— Чего еще? Небось обратно про пшеницу?
— Нет. С пшеницей ясно. Сгноили и разворовали. За пшеницу тебя пощупают в другом месте. Садись.
— Постоим.
— Садись. Не у тещи на блинах… Садись, что сказано!
— А ты не ори, — Семен струсил и сел, — не царский режим. Будешь орать, вовсе уйду.
— Уйдешь, за уши приведем. Имей в виду, пока не будет ясности по всем вопросам, днем и ночью тягать буду.
— По каким таким вопросам?
— Вопросов много. Столько накидаю — до утра не разогнешься. Первый вопрос: сколько при твоем правлении в колхозе было коров?
— Гляди в папку. Там писано.
— Покажи, где писано.
Семен с привычной безнадежностью принялся перелистывать бумаги. Совсем недавно это был верный способ избавиться от неприятностей.
— Как найдешь, кликни, — проговорил Роман Гаврилович, — а я пока почту почитаю.