— Я вас предупреждал… — начал было агент.
— А я отвечаю за сына, — перебил Роман Гаврилович. — Все будет в порядке.
— Но…
— Надевай пальто, Митька. Если дяденьке охота в бдительность играть, пускай запирает нас тут обоих.
Митя быстро опоясался, и они вышли. На улице дожидались Пошехонов и Петр. По пути прихватили Макуна и Карнаева.
Темнело. Ветер дул в спину. Члены комиссии подняли воротники и молча пошли вдоль оврага. Вдруг сзади раздался звонкий голос:
— Позор нехотимцам! Да здравствует Союзхлеб!
За ними, так же подняв воротник, вышагивал Данилушка. Ему было лестно маршировать рядом с красными повязками. На него старались не глядеть, но, когда он приблизился и выкрикнул «Слава товарищу Вавкину!», стали недовольно переглядываться. Идиотские выкрики нарушали серьезность момента.
— А ну, ступай домой! — проговорил Петр.
Дурачок отстал. А минут через пять, когда стали опускаться на ту сторону оврага, снова раздалось на всю Сядемку:
— Закрой поддувало! Да здравствует Авиахим!
Петр дождался крикуна, размахнулся и стукнул его в лицо. Данилушка упал и заплакал.
В доме Чугуева горел свет.
— Не спит кровосос, — сказал Петр. — Отраву замешивает.
Клеймо отравителя прилепили к Федоту Федотовичу после смерти Любаши, и вовсе не за то, что он дал ей по ошибке глотнуть скипидара, а за то, что умен и суров, за то, что никому не давал в долг ни зерна, ни денег и, следственно, был мужик безубыточный.
Сыромятная петелька щеколды, которую к ночи хозяева обычно задергивают внутрь, на этот раз болталась на ветру, ожидала гостей.
— Давайте так, — скомандовал Роман Гаврилович. — Лукьян Фомич, карауль на крыльце. Никого не пускай ни в дом, ни из дома. Входим все разом.
Он умылся снегом, расположил наган в кармане рукояткой кверху и потянул дергушку. Дверь послушно отворилась. Прошли, толкаясь, по темным сеням. Петр отворил дверь в теплую горницу. Теща Федота Федотовича перегораживала ход длинной ухваткой. Была она маленькая, в лаптях-шептунах, плетенных из веревки.
— Прими кочергу, — приказал Петр, — пропусти гостей.
— Аиньки? — старушка замешкалась, держа на весу рогач с чугуном, и одинаково, как солнышко, улыбалась всем без разбора.
— Ладно, говорю, жар выгребать, — объяснил Петр. — Руки кверху.
— Аиньки?
— Посторонись. Отойди от печи.
— Как же, батюшка. А самовар греть?
— Не требуется. Отчаевались. Фугуй отсюдова!
— Ты, Петр, хоть и великий, а потише бы зевал, — заметил хозяин. — Не на гумне.
Федот Федотович сидел под божничкой и прожигал шилом дыру в эбонитовой панели радиоприемника. Лиловое пламя спиртовки освещало снизу его нос, надбровные дуги и строгие морщины лица. Мите он показался похожим на колдуна. Быстрым взглядом окинул хозяин вошедших, все понял и закрыл журнал «Радио — всем».
Увидал Митю, спросил:
— Цыпки прошли?
— Прошли.
— То-то, — кивнул Федот Федотович и склонился над спиртовкой. Железный был мужик.
Горница у него была середняцкая: те же длинные лавки по стенам, те же ходики со сказочными цветиками. Отличалась она от обычных сядемских жилищ только деревянным полом да суровым, казарменным порядком. Крашеный пол блестел. Половики тянулись как по линейке. Свисающие по углам подоконников шкалики перехватывали воду, натаявшую со стекол.
— Где хозяйка? — спросил Петр.
— К крестной пошла, батюшка, — отвечала старушка. — В Хороводы.
— А Ритка?
— Спит. Умаялась девка.
— Спит и пущай спит, — сказал Макун. — Не надо ее будить.
— А что у тебя на рукаве, батюшка? — спросила старушка. — Или кто преставился?
— Это, бабка, знак божий, — пояснил Петр. — Обозначает Страшный суд.
— Аиньки?
— Паразитам, говорю, судный день подошел.
— Тише зевай, — сказал Макун. — Сказано, дите спит.
— Да она не слышит, — Петр скинул полушубок и бросил на пол. — Глухая, как стена.
— Все равно потише давай, — велел Роман Гаврилович.
Командный тон у него как-то не получался. И Митя понимал состояние отца. Ведь он только что красную повязку на рукав цеплял, наган в кармане налаживал, к классовым боям готовился. А тут старушка уголь выгребает, девчонка под рябеньким одеяльцем дрыхнет. А сам классовый враг сидит себе в углу и мастерит радиоприемник.
— Папа, а радио тоже описывать будем? — спросил Митя.
— Спроси Петра. Пусть он решает.
— Винтики-шурупчики? — Петр пренебрежительно хмыкнул. — Делов-то! Пускай с собой в лес забирает… Ритка играться будет… Отмыкай замки, Федотыч.
— У нас воров нет, — сухо отозвался Федот Федотович. — Сроду не запираемся. Что Катерину не пригласили?
— Про Катерину забудь. — Петр ухмыльнулся. — Теперича она колхозная собственность.
— Ты что, сюда зубы скалить явился? — взорвался Роман Гаврилович. — Давай серьезней.
— А что? Шутнуть нельзя?
— Нельзя. Зачитывай решение!
— А то он без решения, что ли, не видит, кто пришел? Ну ладно, ладно. Ты, Федотыч, на меня не серчай. У меня не своя воля. Я солдат великой армии труда и зачитаю тебе решение актива бедноты и правления колхоза. Слушали: о раскулачке Чугуева Фе Фе. Постановили…
Церемонию нарушил Лукьян. Усыпанный снегом, продрогший, он шмыгнул в горницу и, не снимая солдатской папахи с карманами, прислонился на корточках к печи.
— Пошто пост покинул? — зашумел Петр. — Тебе приказ даден?
— Метет дюже, — отвечал Лукьян. — …Куда годится.
— Метет ему! Делов-то! Караульный пост доверили, а ему метет.
— Тебя не касается, — крикнул Роман Гаврилович. — Лукьян Фомич, марш на крыльцо. Гражданин Чугуев, встать! Вам объявляют решение народа! Вот так. Продолжай!
— Постановили, — заторопился Петр, — Чугуева Фе Фе раскулачить как кулака, кровососа и вредного элемента, согласно 61 статьи уголовного кодекса, отобрать у него все орудия труда, и имущество, и продуктивный скот и выгнать его совместно с семейством за пределы района… Вот такие пирожки, Федотыч. Ясно?
— Ясно. Не тетешный. Сесть можно?
— Теперича можно. Садись.
Федот Федотович сел нагревать паяльник.
Пошехонов принялся ворошить горницу. Петр открыл буфет, по-хозяйски загремел посудой.
— А с тарелками у тебя не густо, Федотыч, — заметил он. — Вот у Орехова были тарелочки — и глубокие, и мелкие. — Он повертел узконосый соусник, поставил на стол. — А эта штука на што? Пьют из нее или едят?
— Погодил бы маленько, — глухо, как бы через силу проговорил Федот Федотович. — Бабка лягет, тогда бы…
— Все равно ей скоро в наркомзем. Не сегодня-завтра узнает.
— То завтра. А сегодняшний день пускай в покое доживет… Прошлый год мы с тобой Орехова раскулачивали, нынче ты меня трясешь. Вон какие колеса судьба крутит. Глядишь, завтра тебя изловят… Поимей совесть. Обожди.
Петр взглянул на агента.
— Как считаете, товарищ корреспондент? Уважим старуху?
Агент молча кивнул на Романа Гавриловича.
— Уважим, — коротко бросил тот. Гнать из собственного дома покорного мужика он еще не научился.
— А ну вас всех, — Пошехонов махнул рукой. — Я до коней побег. Федотыч, где у тебя уздечки?
— В сенцах, — ответил Федот Федотович. И крикнул вдогонку: — Гляди, гнедок не лягнул бы!
— Аиньки? — Бабка не понимала, что к чему, и улыбалась приветливо то одному, то другому.
— Спать ступай! — пояснил ей Петр.
— А чайку как же?
— Не надо! — на нее замахали, загалдели. — Не требуется! Ступай, спи!
Бабка помолилась. Макун подсадил ее на печь.
— Как она у вас? — спросил Роман Гаврилович. — Доедет?
— Валенки не отымете, доедет, — отвечал Федот Федотович. — Ноги у нее плохо ходят, а так-то она крепкая старуха.
— Что на ней, скидать не станем, — объяснил Роман Гаврилович. — Митька, садись. Записывай. Петр, давай папку.
— Чего ее давать? Она вся исписана. И корки, и нутро.