— Что значит исписана? Давай, Митька, действуй.
— А что делать? — Митя развел руками. — Бумаги-то нет.
— Не на чем опись писать, — уточнил Макун. — Ничего не поделаешь.
Роман Гаврилович переглянулся с агентом и спросил:
— Так что же ты предлагаешь? Отменить раскулачку?
— Зачем отменять? — Макун испугался. — Я говорю, бумаги, мол, нету. А раскулачку я не поминал вовсе.
— Рита! — позвал Федот Федотович.
— Нашто ребенка будить, — взволновался Макун. — Пущай спит…
Но девчонка в сером исподнике уже стояла перед отцом, готовая исполнить, что будет велено. Была она босая, с твердой косичкой, заплетенной на ночь.
— Подай чистую тетрадку, — сказал ей Федот Федотович.
— В клетку или в линейку, тятенька?
— Все одно. Вот тому кавалеру подай, — он указал шилом на Митю.
Рита побежала в холодную половину.
И тут же пришла пушистая от инея жена Чугуева Женя. Увидела чужих, красные повязки на рукавах, раскиданное белье и остолбенела.
— Дверь прикрой, — сказал Федот Федотович. — Не лето.
Она захлопнула дверь, не обращая внимания на гостей, задрала юбку, опустила подвязки, спросила беспомощно:
— Где мама?
— Ходи на цыпочках, — сострил Петр. — Спит твоя мама.
Вернулась Рита, подала Мите тетрадку.
— Ритка, где бабка? — медленно повторила она.
— На печи. Спать приказали.
— Ой, люди, люди… — как бы спросонья проговорила Женя. — Стирала, гладила, а они по полу раскидали, — и вдруг стремительно, словно опаздывая на поезд, принялась собирать одежду. — Вот архаровцы!
— Тебе-то что? — солидно возразил Петр. — С сегодняшнего дня ничего тут твоего нет. Все колхозное.
— Вот они какие хозяева! Коли колхозное, значит, надо ногами топтать… Гнедка поили?
— Гнедка, женушка, Пошехонов увел.
— Слава богу. Кормить не надо. Вставай, мама! Не время разлеживать. Жар в печи есть?
— Есть маленько.
— Собери хлеб. Все куски, и малые и большие. Нарежь потоньше.
— Аиньки?
— Нарежь, говорю, кусочки потоньше. Суши сухари.
— Хлеб не дадим вывозить, — предупредил Петр.
— Потоньше кусочки нарезай, смотри. Ритка, помогай бабке, — командовала Женя, ловко встряхивая белье и складывая в одну стопку мужское, в другую — женское, в третью — простыни, утиральники, скатерти.
— Не знаешь, куда у вас граммофон девался? — полюбопытствовал Петр.
— Федот, когда нам съезжать? — спросила она, не желая замечать ни Петра, ни его вопросов.
— Вроде завтра утром повезут, — ответил Федот Федотыч, с тревогой приглядываясь к лихорадочно деятельной супруге. — Не больно убивайся. Считай, дом загорелся и сгорел дотла. На другом месте сядем, краше построимся.
— Куда, не сказали? — спросила Женя.
— В районе место определят, — пояснил Петр. — А куды все ж таки граммофон делся?
— Давай, Федот, кажный сам себе исподнее припасает, — говорила Женя, никого не слушая. — Грязное скидывайте, чистое надевайте. Мама, где Риткина бумазейка?
— Аиньки?
— Где Риткина рубаха? Бумазейная.
— На дворе, кажись. Сушится.
— И ты ее не сняла?
Женя накинула платок. Петр крикнул:
— Куда! Отлучаться запрещается! Смотри, хуже будет!
Не дослушав его, Женя вышла.
— Не шуми, Петр, — сказал Роман Гаврилович. — Без шубы она никуда не денется. Давай, Митя, приступай.
На зеленой обложке тетрадки был нарисован вещий Олег. Испорчена была только первая страница. На ней было написано: «Вот моя деревня, вот мой дом родной».
Остальные страницы были чистые.
— Вы запятые проходили? — спросил Митя Риту.
— А как же… Погоди, я сейчас, — она бесшумно подбегла к окну, быстро, не уронив ни капельки на пол, вылила из шкалика в ушат талую воду, снова заправила бутылку в петельку и, вернувшись, договорила: — А нашто запятые?
— Схватишь неуд, узнаешь, нашто… — Митя смолк. Он сообразил, что ей с сегодняшнего дня расставлять запятые необязательно.
Он смотрел на ее вздернутый носик, на тощую вздернутую косицу, на вопросительно поднятые бровки и презирал себя за то, что жалеет кулацкое отродье.
А Петр все переворотил вверх дном.
— Послушай-ка, Федотыч, — кричал он, — а где у тебя, между прочим, граммофон? У тебя же граммофон был. Куда подевался?
— Не ищи, — сказал Федот Федотыч. — Граммофон проданный.
— Как это проданный?
— Очень просто. Не знал, что ты припожалуешь.
— Куда же ты его успел продать? Кому?
— Ладно тебе, Петька, — проворчал Макун. — Что застал, то и пиши. Не обедняем без евоного граммофона.
— Все слыхали, товарищи? — Петр озирался оторопело. — Товарищ Платонов, глядите. Он граммофон ликвидировал.
— Шут с ним, — сказал Роман Гаврилович. — Ищи хлеб. Это главное.
Но Петр ни о чем другом и слушать не хотел.
— Не мог он его продать! — шумел он. — Нашим бы кому продал, мы бы знали! Делов-то! В город он не ездил! Он его здесь гдей-то заховал. Вот она, пластинка тута. Гляди, паразит! — подскочил он к Федоту Федотовичу. — Все подворье перелопачу, а граммофон найду! А ну, слазь с лавки! Добровольно и без ропота!
Федот Федотович собрал свой инструмент, пересел.
— Мы еще дознаемся, куда он его подевал! — кричал Петр, вышвыривая на пол лежалые бабьи пожитки. — Мы его выведем на чистую воду. Митька, пиши! Номер первый — жакетка кубовая, фасон фу-ты ну-ты. Номер два — башмаки, чики-брыки с дырьями… Номер три — салоп с огорода. Номер четыре — кукла!
— Куклу тоже писать? — насторожился Митя.
— Как хошь! Тебе не надо, не пиши. Делов-то! Она лысая… Номер пять — кацавейка полбархатная.
Бабка смущенно выглядывала с печи. Ей было совестно, что барахло старенькое, неказистое, стираное-перестираное.
— Куда же он его подевал, паразит? — встал Петр, уперев руки в бока. — В голбце нету, в залавке нету…
— Половицы подыми, — посоветовал хозяин. — Может, тама.
— Смеешься? — уточнил Петр. — Обожди, лишенец, я тоже около тебя посмеюсь. Ритка, подойди до комиссии.
Она подошла.
— Где граммофон?
Она стрельнула глазами на отца.
— Его не опасайся. На сегодняшний день он ноль без палочки. Никакой силы не имеет. — Петр протянул руку погладить девочку. Она отпрянула. — А ну, быстро: куда тятька граммофон подевал?
Рита молчала насупившись.
— Отступись, — проговорил Макун. — Она дите еще. Куда ей граммофон.
— Давайте, Петр, не отвлекаться, — торопил Роман Гаврилович. — Она же не знает.
— А вот и знаю, — сказала вдруг Рита, язвительно глянув на Макуна. — Знаю, а не скажу.
— Где? — дернулся Петр.
— Не скажу.
— Вот, — Петр показал на нее пальцем. — Все слыхали? Какое семя, такое и племя.
— Где это тебя, бесстыдница, научили старшим перечить? — ввязался снова сбежавший с поста Лукьян. — Как ты можешь старших переговаривать? Куда годится?!
— Старших, понимаешь, переговаривают! — подхватил Петр, обращаясь к Роману Гавриловичу. — Прикажи ей, товарищ Платонов, по-хорошему. Сам примусь, хуже будет.
— А я и Платонова не боюсь.
— Что-о? — вылупил глаза Петр.
— А то, что слышал. Укладку по полу раскидал, а я ему говори.
— Да ты на кого хвост подымаешь? — Петр схватил ее за ухо. — Скажешь, где граммофон?
Рита молчала.
— Скажешь, кулацкое семя?
Он держал ее ухо за самый кончик, там, где проколота дырочка для сережки.
Рита оскалилась от боли.
— Скажи, маленька… — бормотала бабка. — Скажи, чего велят. Чего уж теперь.
— Что она тебе скажет? — вступился Макун. — Хозяин заявил — продал, а она скажет — не продавал? Чего девчонку-то маять?
— Тебя сюда зачем привели? — обернулся Петр. — Кулакам подпевать?.. Обожди. С ней кончим, за тебя примемся… А ты, мокрохвостка, не дергайся. Хуже будет.
Мочка треснула. Под пальцем Петра потекла кровь.
— Пусти, папа, я выйду, — попросил Митя.
— Ты чего, сынок?
— Сейчас вернусь. — И он выскочил из горницы, утирая слезы.
«Да что же это такое? — потерянно думал Митя. — Как я могу жалеть дочку кулака? Кулак — самый свирепый и бешеный хищник. Он прячет и гноит хлеб, он хочет запугать нас голодом, сломить нашу волю… Кулаки забили до смерти маму, кулаки чуть не закололи папу… Пионер я или кто, в конце концов. Я давал торжественное обещание… Как я могу жалеть Риту?»
Митя вернулся. Допрос продолжался.
— Пока не скажешь, не пущу, — повторил Петр.
Рита пискнула, как мышонок.
— Не любишь? — поинтересовался Петр.
— Ты бы полегше, — робко посоветовал Лукьян. — Сережку не вздеть будет.
— Скажи, пущу.
— Нет, нет, нет, нет, нет, нет, — закрыв глаза, проговорила Рита.
— Ну ладно, — Петр отпустил ухо и вытер пальцы о штаны. — Нет так нет. Делов-то! Стой тут. Сейчас мы с тобой в прыгалки поиграемся.
И начал распоясываться.
Митя дрожал мелкой, противной дрожью, словно его просеивали. Отец брезгливо взглянул на него и проговорил:
— Не гляди.
Между тем Петр сложил широкий солдатский ремень вдвое и поманил Риту.
— А ну, ступай на циновку.
Белый как полотно Федот Федотович сидел среди разбросанного барахла. Дочка, прижимая к уху тряпку, выглядывала из-за его спины.
— Тебе что велено? — продолжал Петр. — Подойдешь или нет?
— Нет, — сказала Рита.
— Федот Федотыч, дай-ка ее сюда.
— Не надо. Она пол закапает.
— Ухо засохло, — сказала Рита. — А все одно не выйду.
— Не связывайся, — осадил ее Федот Федотович. — Не маленькая.
— Вся в мать, — хмыкнул Макун. — Способствует.
— А я ведь не погляжу, в мать она или не в мать, — предупредил Петр. — Не пойдет добром, ремнем достану.
Он поднял, примериваясь, ремень, но Макун поймал сузившуюся на лету петлю, и удара не получилось.
— Ты чего? — удивился Петр.
— Продохни и перепоясайся, — посоветовал Макун.
— Это как понять?
— Очень просто. Перепоясайся. Штаны спадут.
— Опомнись! — сказал Петр. — Кого заслоняешь? Сам бедняк с ног до головы, а кулака заслоняешь. В холопах ходишь? Хозяин, повели своему холую не препятствовать!
Федот Федотович молча принялся привинчивать верньер. Немигающие глаза агента были непроницаемы.
— Перестань, Петр, — процедил сквозь зубы Роман Гаврилович. — Не срамись.
— А пущай он ремень отпустит…
Петр и Макун стояли вплотную, тяжко дыша друг на друга; крупно сплетенный из тугих жил Макун тянул за петлю ремня, а крутоплечий Петр — за концы. Лукьян, съежившись у печки, бормотал:
— Путем надо, братцы… по силе возможности… куда годится…
— Смотри, Макун. По правде вдарю, — проговорил Петр.
— Ты вдаришь, так и я вдарю.
— Ты? Меня? — Петр злобно рассмеялся. — Стукани, попробуй. От тебя тогда вот что останется.
Он наступил на куклу. Лысая головка отскочила. Изнутри высыпалось немного опилок.
Рита вскрикнула, бросилась к Петру и принялась дубасить его худенькими кулачками.
— Вы что?! — топтался Петр возле Макуна. — Вдвоем на одного? Да?.. Федот Федотович, уйми свою мокрохвостку.
— Сами затеяли, сами и разбирайтесь, — Федот Федотович затушил спиртовку колпачком и осторожно надел на голову дужку с наушниками.
— Чего дерешься! Больно же! — кричал Петр, стараясь подставлять под Ритины удары свои тылы. Положение его осложнялось тем, что одной рукой он не выпускал ремень, а другая была вынуждена придерживать брюки, спадавшие к уровню, неприемлемому для звания заведующего разумными развлечениями.
— Тихо! — поднял палец Федот Федотович. — Говорит!
Всё, включая Лукьяна, смолкло. В Сядемке впервые зазвучало радио.
Бросив ремень, Макун прислонился к круглой спинке наушника. На длинном лице его появилась плотоядная улыбка, будто он выследил конокрада.
— Говорит? — шепотом спросил Лукьян.
— Способствует, — также шепотом ответил Макун.
— Неужто из Москвы?
— Из Хороводов, — пошутил Петр. — Ладно, Макун, освобождай место. Другим тоже охота.
Не снимая с головы дужку, Федот Федотович обернул один наушник дырой наружу. Петр подсел, приобнял кулака и приник к мембране.
— Про что говорят хоть? — спросил Лукьян.
— Все про то же, — отвечал Макун. — Про сплошную коллективизацию.
Федот Федотович и Петр слушали. Со стороны могло показаться, что две подружки, обнявшись, снимаются на фотографию.
Торжественный голос диктора передавал праздничную статью Сталина:
— «…мы окончательно выходим или уже вышли из хлебного кризиса. И если развитие колхозов и совхозов пойдет усиленным темпом, то нет оснований сомневаться в том, что наша страна через каких-нибудь три года станет одной из самых хлебных стран, если не самой хлебной страной в мире».
— Пап! — воскликнул Митя. — Говорит!
Петр щелкнул его по затылку.
— Сбил волну, медведь, — попрекнул Федот Федотович. — На самом интересе…
И принялся торопливо тыкать детектором в серебристый кристаллик. Возле приемника столпились все, кто был в комнате.
Понадобилось время, чтобы поймать звук. Теперь вместо голоса звучала музыка из «Петрушки».
Агент подозвал Романа Гавриловича и тихонько попрекнул:
— Что вы делаете? Вы пришли раскулачивать, а кулак вас на радио заманивает.
— А верно, — спохватился Роман Гаврилович. — Митя, с описью все в порядке? Дай тетрадку хозяину. Пусть прочтет и распишется. За недостачу будет отвечать головой.
— Обожди, обожди! — закричал Петр. — Радио записали?
— Радио не надо писать, — проворчал Митя. Рука его устала, пальцы затекли. — Сами не велели.
— Что значит — не велели. Пока оно не говорило, не велели. А заговорило — в избу-читальню поставим. Будем слушать про сплошную коллективизацию. Федотыч за пределами района другое соберет…
Записали радиоприемник. Предупредили Федота Федотовича об уголовной ответственности, если, случаем, обнаружится недохватка. Он бегло пролистал страницы и расписался. Расписались члены тройки. И все было кончено. Кулак был приготовлен к высылке.
Федот Федотович научил Петра включать и выключать батарейки, показал, как пользоваться детектором. В шуме эфира Петр собственноручно отыскал Москву и велел всем слушать. Сперва рассказывали что-то нудное про Макдональда, потом заиграли на балалайке. Федот Федотович отправился было кликнуть хозяйку, но Петр не разрешил. Пошел сам. Через минуту вернулся и возвестил громко:
— Она висит.
— Где?! — Роман Гаврилович вскочил.
— В хлеву.
— Ты ее снял?
— Чего ее снимать? У нее нога задубела.
Из дома вышли расстроенные, пожалели немного разудалую Женьку, попрощались и разошлись.
— Ну как? — спросил Роман Гаврилович агента. — Разобрались, что такое Макун?
— Пока нет. То, что он верный Личарда семьи Чугуевых, ясно. А то, что Чугуев глядит на него так же, как на вас и на меня, то есть волчьим взглядом, тоже ясно. Заговор между ними убить Шевырдяева начисто исключен… Трудное дело… Вот бы придумать аппарат, чтобы душу просвечивать. Поставили бы Макуна на просвет, и кончен бал.
— Хорошо бы, — Роман Гаврилович вздохнул, — да такого аппарата никакой мудрец не придумает.
— Мудрец не придумает, а товарищ Сталин придумает.
В связи с самоубийством жены отправку отложили на сутки. А после того, как их увезли в район, Митя нашел в дужке замка записку: «Уматывай отсюдова, рыжая сука, не то останется твой щенок круглым сиротой». И подпись была: «Молотов-Скрябин».